Авторский сайт Раисы Эпштейн

Павел Гольдштейн  »»К главной странице>>

Павел Гольдштейн 

Точка опоры

Выражаю глубокую благодарность Эстер Ломовской–Мостковой  за спасение рукописи этой книги.
Павел Гольдштейн 

Все права сохранены за автором

All rights reserved

Pavel Goldstein

И е р у с а л и м  
Академия Пресс, 1974

Публикуется  в авторском сайте Раисы Эпштейн с разрешения вдовы автора - Леи Гольдштейн (Мучник)

Книга 1. В Бутырской тюрьме 1938 года

Он приближается ко мне вроде крадучись.
Что-то от охотника, напрягшего свой слух и зрение.
На голове фуражка с малиновым кантом, на отворотах гимнастёрки малиновые нашивки, значок ГТО на груди.
Круто упёрся в пол и уставился исподлобья.
«Раздевайся!»
«Раздеваться?»
«Потом будешь разговаривать, раздевайся».
Раздеваюсь, бросаю вещи прямо на пол, и вот уже стою нагишом, придвинулся вплотную к столику. За столиком совсем молоденькая женщина сумрачно косится на меня и даже как – будто стыдится.
«Фамилия ваша?..  имя, отчество?.. Вы какой национальности?.. еврей?.. Адрес какой?..  Дом  какой?..
«Дом четыре – шесть, квартира семнадцать».
Её лицо ещё строже стало:
«У меня всё с вами!»
Оглядываюсь на него.
Он прощупывает обувь, выворачивает рукава, карманы, откладывает в сторону пятьдесят рублей, блокнот с телефонами друзей и знакомых, спарывает подкладку, срезает на брюках металлические пуговицы, крючки, пряжки… Вдруг ко мне: «Вытяни руки!.. Ну, чего дрожишь?»
Силюсь успокоиться и вижу, как женщина губы кусает, чтоб не рассмеяться. Вытягиваю руки. Он прищуривается: «Рот открой!.. Ну, шире!»
Пальцами лезет в рот, ищет чего-то.
Руку отставил и выгнул кверху.
«Повернись? Ноги раздвинь! Раздвинь задний проход! Не понимаешь?… Руками раздвинь!»
«Ну, одевайся!»
Обалдевший, одеваюсь, и пока перепоясываюсь полотенцем, откуда ни возьмись, молодцеватый крепыш передо мной наготове.
Он берёт меня под руку и выводит в коридор.
«Ну, теперь давай, шагай!»
Теперь шагаем от двери к двери, от комнатушки к комнатушке, до полного одурения.
Узел затягивается: фотографируют в фас и профиль, отпечатывают пальцы, измеряют рост, отличают цвет глаз волос.
Ещё торопливей шагаем по коридору «сабашника». (Позднее узнал, что так прозвали подвальный этаж внутренней тюрьмы – перевалочный пункт приёма арестованных).
«Ну, теперь стой!»
Остановились у камеры номер семь.
К нам подходит коридорный надзиратель.
«Принимай» - буркнул крепыш.
Скрипит обитая жестью дверь и приотворяется.
Меня легонько толкают в камеру.
Сам не знаю зачем, одной рукой цепляюсь за дверь, в другой руке узелок со сменой белья; мылом и зубной щёткой.
У стены на табуретке недвижно сидит военный с небритыми ввалившимися щеками, в измятой, со споротыми петлицами комсоставской гимнастёрке. Он поворачивает ко мне голову.
«Размещайтесь!» - говорит он глуховато.
Я гляжу вокруг: - Три застланных койки, везде на подушках наволочки чистые; у каждой койки по тумбочке и даже воском натёртый паркетный пол.
Я присел на койку:
«А вы тут давно?»
«Недавно. Вчера привезли с Дальнего Востока».
«Что же, собственно, за что?»
Брови резко сдвинулись: - «Не знаю, за что».
Поглядел перед собой, уткнулся в пол, и ни слова больше.
Сидит недвижно, расставивши ноги, низко наклонив голову, будто бы меня и нет вовсе тут.
Вдруг приоткрылась дверь
Ещё гость.
Улыбается, обветренный, в засаленных, вроде кожаных, ватных брюках и в такой же телогрейке и бушлате. На ногах из-под валенок – разноцветные  грязные портянки. В руках вещевой мешок. Окинул глазами камеру, стал разбираться. Снял шапку, бросил на койку вещевой мешок, снял бушлат, телогрейку, отряс их, бережно свернул и уложил под подушку. Сбросил валенки, портянки, обтёр ноги. Рука потянулась к тумбочке. На тумбочке пачка «Бокса». Протянул её соседу, а тот отчуждённо:
-Нет, благодарю… С утра не пью и не курю никогда.
Протянул пачку мне. Я закурил. Мне тревожно. А он, покачиваясь на койке, опять улыбается.
  «С кем имею честь?»
Я называю себя.
«Очень интересно. А теперь, пардон, о себе: инженер Менделеев! Согласно решению тройки – вредитель. Это не передать сразу… Ну, даже невозможно всего перечислить. Держали год на общих работах. Попадаются и там хорошие люди: начальник разрешил жить за зоной. Работал по специальности. А потом приехала московская комиссия. Всех, кто был по специальности, в штрафную колонну, а некоторых – в центральный изолятор…
-А вас?
-А меня из Ухты сюда. Откуда начал, обратно сюда. Каждый раз, как артист – куда деваться? – снова выходишь на сцену.
-Какая ж в этом цель?
-Цели не вижу. Но, по всей видимости, есть свой смысл. Может быть, новый подвох.
-Что же хотят с вами делать?
-Кто их знает!
-Ну, а вы как?
-Очень рад. По отношению к тому, что там было, - небо и земля.
Хоть всё сказанное и звучит правдиво, но почему-то не хочется больше расспрашивать инженера Менделеева о его тамошней жизни. А он, втянув голову в плечи, делает вид, будто и сам хочет помолчать. И всё же ловлю на себе его общительный взгляд. Вот он с жадностью затянулся, притушил папироску и негромко произнёс:
-Можно ещё сказать и так: здесь лучше, но не очень хорошо.
По-детски посмотрел на меня:
-Тоскуете?
-Тоскую.
-А я разучился тосковать.
Неожиданно щёлкнула задвижка, в дверях открылась маленькая фрамуга.
Надзиратель протянул жестяную миску.
-Принимайте завтрак.
Менделеев удивительно проворно принял миску, вторую, третью, расставил по тумбочкам. Пахнуло чем-то особенно неаппетитным.
Я с брезгливостью отвернулся: чувствую такое отвращение к серой жиже, что боюсь даже притронуться.
-Что из алюминия? Прямо грубые миски какие.
Молчаливый военный, поглядев своим отсутствующим взглядом на меня и на инженера Менделеева, поставил перед собой миску и стал сосредоточенно есть.
Менделеев сидит на своей койке, причмокивает, ловит глазами мою порцию.
-Чудак вы, чудак! Что же вы ущемляете свой желудок?
-Как-то не очень хочется.
-Э, старые ваши понятия здесь ни к чему – «это не хочу, это не  буду». Одна ведь жизнь. Вкусненького и я не доел… А баланда всё же ничего…
-Так берите и мою порцию.
-А вы?.. Ну, как знаете… Не хотите – не надо, поем – буду спать.
Закончив вмиг и с моей порцией, он облизнул ложку:
-Ну, вот и всё!
Я ещё больше чувствую себя не по себе.
Вот уж прямо впору вешаться, а он таким бодрячком. А тот ест кашу мрачно.
Ёрзаю на своей койке.
Как мы сидели с мамой вчера за столом, и бабушка, и дяди. А позже, только, кажется, заснул, звонок и, немного погодя, стук в нашу дверь. Мамин шёпот:
-К нам.
Снова стук в дверь. Бабушка открывает, Кто-то назвал моё имя, отчество. Чья-то рука отдёрнула занавеску в нашу спаленку. Мимо прошли какие-то люди. Дюжий малый в клетчатом джемпере с лицом боксёра ко мне:
-Паспорта есть?
В одном белье бросился искать паспорт. Почему-то подумал, что пришли проверять, не живёт ли кто без прописки.
Подал паспорт, и вдруг перед глазами – ордер на арест. Две большие буквы зелёным карандашом: Л.Б., зам. наркома внутренних дел.
-Мама, меня арестуют!
Мама почему-то закивала головой. А в том конце комнаты бабушка во фланелевой мягонькой кофточке…
В камере тишина. Менделеев и военный лежат на своих койках с закрытыми глазами. Который сейчас час? Не узнаешь в точности, который час. Было утро, потянулся день. Хоть бы вызвали скорей. Переворачиваюсь с бока на бок.
-Что же делать? Считать до пятидесяти? Нет, лучше до ста. Вон решётка, прутья: четыре вдоль, четыре  поперёк.  Первый ряд: раз, два, три, четыре; второй ряд: раз, два, три, четыре; третий ряд: раз, два, три, четыре; четвёртый: раз, два, три, четыре. Всего шестнадцать.
-Ну, а что будет?.. Чем кончится?..
Слипаются глаза…
Странно! – Как будто наша комната… Двери на террасу… никого нет… что за бред?
Вроде заснул. Сколько же я проспал?
Что-то щёлкнуло. Враз приподнялись. Приоткрылась фрамуга. Лицо надзирателя. Шёпотом:
-Кто тут на «Г»?
Вскочил на ноги. Называю свою фамилию. Видимо слишком громко.
Т-с-с-с…
Поманил к двери, в руках у него бумажка.
-Соберитесь слегка.
Я шёпотом:
-Как слегка?
-Без вещей.
Скрипнул засов. Дверь приоткрылась.
Поддерживаю брюки, туже перепоясываюсь полотенцем. Вывели в коридор. У дверей дожидаются двое разводящих. Надзиратель наскоро ощупал.
-Принимайте!
-Следуй вперёд!
Здоровенный разводящий на ходу подхватил меня выше локтя, а впереди по ковровой, красно-зелёной дорожке уже затопали бесшумные парусиновые сапоги второго разводящего.
В коридоре лампочки вполнакала. Мёртвая тишина. Закрытые на замки двери камер. Мёртво и глухо.
Вдруг передний оборвал у двери в другой коридор:
-Стой!
Сухой щёлк стегнул по сердцу. Куда ведут? Что это? Зачем щёлкают пальцами и хлопают ключом по ременной пряжке?
А это, как потом узнал, дают сигнал: веду, и если другие ведут такого же арестанта, то ответят щелчком и хлопаньем по пряжке.
Строгая изоляция!
Отворилась дверь в другой коридор. Закрытые на замки двери камер. Разводящие ускорили шаги. Ещё отворилась дверь в другой коридор – лабиринт коридоров.
Лестничный пролёт. По лестничным зигзагам наверх. Рядом пустой лифт, а меня пешком с этажа на этаж. А между этажами в лестничных пролётах металлические сетки.
Пятый, ещё выше, вот шестой этаж. Поворотили направо. Яркий свет. Двери кабинетов. Треск пишущих машинок.
Одна дверь настежь. Мелькнули спины, плечи темно-зелёных гимнастёрок с «рыцарскими» эмблемами на рукавах.
Торопливо прошли по коридору.
Передний разводящий открыл дверь кабинета.
Молодой лейтенант, почти не поднимая головы, указал мне на стул у дверей. Он сидит в углу за столом прямо и усердно что-то выводит на бумаге. А за другим большим письменным столом, заложив ногу на ногу, переворачивает какие-то листы капитан госбезопасности.
Странные глаза у капитана, узенькие щёлочки глаз, не видно их совсем. Но вот они открываются.
Он посмотрел на меня с любопытством и снова погрузился в свои дела.
  В кабинет вошёл богатырского вида старшина, наклонился  капитану. Я моментально ухо в сторону.
-Разрешите доложить!
Капитан кивнул:
-Давай!
-Она вторые сутки отказывается от пищи.
-Ну, что ж, прекрасно, не  хочет есть, накормите через прямую кишку (глянул на меня), - не слушайте, это же вас не касается.
Снова к старшине:
- Ну, всё! Старшина повернулся и вышел. Капитан встал, глянул на лейтенанта, кивнул ему головой и вышел вслед за старшиной.
Лейтенант продолжает что-то выводить на бумаге.
Вдруг, словно кто-то толкнул, резко привстал:
-Как сидишь!? – крикнул он. – А?
Рот перекосился угрожающе, ноздри расширяются, глаза сверкают ненавидяще.
-Да о чём это вы?
-У… гад, харя бессовестная! Руки на колени! Ну, быстро!
-К чему это вы?
-А вот сейчас увидишь, к чему!
Снова сел за стол, дёрнул ящик, придвинул чернильницу.
Стройная фигура сутуло изогнулась. Снова стал выводить что-то на бумаге, заглядывая в какую-то шпаргалку. Язык высунулся между губами, лицо стало совершенно спокойным. Вдруг поднял голову, медленно повернулся всем корпусом. Выражение лица необыкновенно торжественное:
-Задаю вопрос: когда и кем вы были завербован в контрреволюционную организацию?
-Да о чём вы? Товарищ следователь?
-Гад!!! Какой я тебе товарищ. Я тебе советую не прикидываться дураком.
Вдруг что-то щёлкнуло. Дверь незаметно отворилась. Лейтенант вскочил, мгновенно вытянулся всем корпусом. Закричал мне в упор:
-Встать!! Руки по швам!
На пороге, в сопровождении блистающих красненькими ромбами высших чинов стоит маленький человек с набухшими голубыми глазами. Гимнастёрка выбилась из-под распущенного ремня, пряжка на боку, руки за поясом. Он взглянул на меня равнодушно, устало.
-Товарищ Генеральный Комиссар Государственной безопасности, допрос ведёт лейтенант Котелков, арестованный показаний не даёт.
Кивнув головой, генеральный комиссар еле слышно выговорил:
-Продолжайте!
Дверь закрылась. Я не успел обратиться к нему.
Лейтенант Котелков опять сел за стол, отложил в сторону бумаги и опять ко мне:
-Ну, что скажешь?.. Садись, чего стоишь? Я тебе гарантирую, что чем скорее возьмёшься за ум, тем лучше.
Сажусь на указанное Котелковым место.
Уж и вправду начинаю чувствовать себя в чём-то виноватым.
-Слушай, советую тебе не тянуть резину. Мы ведь с тобой церемониться не будем, не таких, как ты, приводили в чувство.
-Вы как хотите, а я буду жаловаться.
-Жаловаться?
Котелков откинулся на спинку стула.
-Кому будешь жаловаться? Подумай, дурак… Кому будешь жаловаться? Сам  Генеральный Комиссар дал приказ, понимаешь ты?.. Генеральный Комиссар Государственной безопасности, он же Народный комиссар внутренних дел, он же Секретарь ЦК, он же председатель комитета партийного контроля…
-Зачем всё это?.. Вы же знаете, что я абсолютно ни  в чём не виноват. Что же я буду говорить?
-Что будешь говорить?.. Ручки чешутся двинуть по твоей вражьей морде…
-Да как вы смеете?
-Ах, вот что! Ну, вот я тебя мерзавец, отправлю сейчас в Лефортово, там быстро поймёшь, что к чему.
Лейтенант Котелков нажал кнопку звонка. Буквально в тот же миг в дверях появился разводящий.
-Уведите! – приказал Котелков.
-Разводящий вывел меня в коридор. Навстречу – второй разводящий. Тотчас подхватили под руки и зашагали по коридору мимо дверей кабинетов. Два разводящих держат: один – под руки, а другой вывернул левую руку и так всю дорогу держит её сзади.
Так и шагаю, подталкиваемый здоровенными парнями.
Впереди добавился третий, щёлкает пальцами и ключом, а иногда языком.
По лестничным переходам спустились в подвальный этаж и зашагали по ковровым дорожкам мимо закрытых на замки камер.
Быстро отворили дверь моей камеры.
Теперь добраться бы только до койки и скорее укутаться в одеяло с головой. Коридорный, принимая, опять ощупал.
Впустили в камеру.
Приподнялся молчаливый военный, уставился сурово, но взгляд беспокойный. Менделеев в нерешительности присматривается ко мне:
-Как там?
Стою, молчу.
-Ну, что? Ну, ничего, успокойтесь, не принимайте близко к сердцу.
-Как же?..
И вдруг, без всякой видимой связи:
-Что такое Лефортово?
-Лефортово? – удивился Менделеев.
-Следователь угрожал мне Лефортовым.
-Вот как?.. Так это же военная тюрьма.
Внезапно дверь открылась настежь.
-Собирайтесь с вещами.
-С вещами? Неужели на волю?
Надзиратель торопит. Сборы недолгие: пальто и кепка, полотенце и мыло, зубная щётка, смена белья – свёрнуто в узелок.
Обернулся к Менделееву, военному, махнул рукой, вышел в коридор.
  Всё снова завертелось: обыскали, повели по коридору, повернули в другой, в третий, отворили дверь и вывели во двор.
Перед глазами закрытая автомашина, в каких возят хлеб.
И впрямь, разглядел с одной стороны крупными буквами «Хлеб». «Brot».
На дворе чуть-чуть светает. Белеет снег.
Ко мне метнулись двое в шинелях, подхватили под руки и по ступенькам втолкнули в машину.
-Входи, - сказал голос сзади,  и меня втолкнули в кабину, вернее, втиснули, словно в конверт.
(Внутри машина разделена на кабинки,  и расположены они по обе стороны с узким проходом посередине. Каждая кабинка совершенно изолирована от остальных и действительно, вроде конверта, потому что запечатывают тебя в ней без расчёта на твою комплекцию и на твои вещи).
Втиснутый в конверт, сижу прямо и неподвижно, сжатый до предела, прижав узелок к животу.
Протопали в проходе. Что-то грохнуло.
Вдруг толчок – тронулись с места. Качнулись обратно.
Снова тронулись и покатились. Вдруг поворот. Опять поворот. Покатились под гору, очевидно с улицы Дзержинского на Кузнецкий мост.
Занемели ноги, трясёт озноб. Машина взяла на подъём. Поворот направо, очевидно, на Большую Дмитровку. Машина рванулась вперёд и без всяких задержек повернула вправо, а через несколько секунд – влево. Нет, это не в Лефортово! Очевидно, в Бутырки.
Ну, всё равно.
Ну, а дальше что же будет?
Трясёт озноб, нестерпима немота в ногах.
Вдруг толчок. Вот опять поворот. Заскрипели ворота. Машина въехала во двор. Стоп. Так оно и есть – Бутырки!
Скрип шагов. Распечатывают мой конверт. Конвоир строго шёпотом:
-Выходи!
Выхожу. Выпрыгнул на заледенелый асфальт мрачного двора. Каменная ограда. Фасад тюрьмы с козырьками на окнах. У ворот мрачная башня времён Емельяна Пугачёва.
Отворяются тяжёлые, окованные двери. У дверей седоусый надзиратель. Мне показалось, что я увидел сочувствие в старческом лице тюремного старожилы. Ввели в большой, просторный вестибюль. (Как узнал позднее, он именовался среди заключённых вокзалом.) Справа и слева в облицованных белой плиткой стенах много дверей. По вокзалу снуют туда и сюда разводящие, хлопают ключами о пряжки, щёлкают пальцами. Двое подскочили ко мне. И один из них подхватил под руку.
Тюремный механизм действует чётко.
Молча и торопливо ведут к одной из дверей. Разводящий, который шагает впереди, отворяет дверь и, впустив меня, закрывает её снаружи на засов. Опять в одиночестве, в квадратной комнатушке, облицованной синей глазированной плиткой, где стоит столик и табуретка.
Гляжу на синие стены, на которых ничего не может нацарапать заключённый. Гляжу на потолок.
-А дальше что? – Безмолвие и неведение!
Наконец появляется маленький юркий человек с тремя треугольниками в нашивках. Ставит на столик чернильницу, раскрывает толстую тюремную книгу и – опять вопросы насчёт моей фамилии, имени, места и года рождения. Снова раздеваюсь, догола, вытягиваю руки, открываю рот…
Начинаю понемногу привыкать. Снова прощупывается моя одежда.
  И снова берут под руки и ведут по тюремным коридорам.
Привели в баню. Закрыли в маленькой кабинке. Нацедил из медного крана полшайки холодной воды. Облился для проформы. Дрожу от холода. Зуб на зуб не попадает. Быстро обтёрся, оделся, перепоясал полотенцем спадающие брюки. В руках узелок.
Снова подхватили и поволокли по коридорам, а потом через внутренний двор, скрипя по умятому снегу, ввели в другой корпус.
Стали подниматься вверх по лестнице. Вдруг остановились.
Защёлкали где-то ключом о пряжку. Быстро повернули лицом к стенке.
Захлопнулась дверь в верхнем пролёте, и снова подхватили куда-то.
  Коридоры со сводчатыми потолками, с закрытыми на висячие замки дверями камер. В каждом коридоре расхаживает взад и вперёд коридорный надзиратель, заглядывает в глазки камер или подслушивает у дверей. Кругом тишина мёртвая.
Из коридора в коридор шагаем по бесконечным ковровым дорожкам.
Подвели к камере. Камера №54. Тихо приблизился коридорный надзиратель.
Смерил меня с ног до головы внимательным взглядом, ощупал подмышки, грудь, карманы и стал отпирать замок.
Дверь раскрылась.
Впустили в камеру. Тотчас дверь закрылась.
Что это? Чуть не вскрикнул. На минуту закружилось в голове, почудилось, что попал в преисподнюю.
В тусклом свете, в табачном дыме, в испарении массы тел, сжатых в узком пространстве, словно призраки, стоят на нарах люди в одном нижнем белье, с удивительно мертвенно – бледными лицами, с неподвижными глазами.
Но вот туман рассеивается. Масса взволнованных глаз, разбуженных моим приходом. Всё зашевелилось. Мгновенно обступили и стали расспрашивать.
-Рассказывайте, давно ли с воли?
-Вчера.
-Товарищи, слышите, вчера с воли.
-Коля, слышишь, вчера только арестовали.
-Ну, что там нового, рассказывайте.
-Островский, как вам не стыдно, дайте человеку отдышаться
Маленький Островский заглядывает мне в лицо, моргает беспокойными глазами, тут же засыпает вопросами.
  Узнав фамилию, заинтересовался, не в родстве ли я с известным музыкантом.
-Нет, у меня мать преподаёт музыку, а сам я преподаю историю в средней школе.
-Преподавали историю? Такой молодой?
-Я только в эту осень закончил истфак.
-Успели закончить? Обо мне вы, конечно, не могли не слышать, моя фамилия Островский. Я работал в «Дер эмес».
-К сожалению, не пришлось слышать.
Со  всех сторон посыпались вопросы. С жадностью ловя каждое слово. Оказывается, уже три месяца никто из свежеарестованных не поступал в камеру. Я пришелец из того, другого, не позабытого, но такого далёкого для них мира. Повылезали из-под нар. Стараются протиснуться поближе, тянутся через плечи других.
Островский полностью завладел мною: засыпает вопросами, перебивает, подмигивает, оглядываясь на других, Но в это время скрипнула и открылась дверная фрамуга, и в камеру заглянул надзиратель.
-Приготовиться к оправке!
Через минуту отворилась дверь. Все задвигались, заторопились. Трое дежурных остались убирать камеру, а четыре человека в порядке очереди вынесли в коридор две до краёв полные параши.
Все двинулись вслед за ними. Остановились посреди коридора и разобрались по четыре. Засунув руки в карманы, надзиратель отсчитывает четвёрки. Отсчитал двадцать четыре и меня замыкающего и скомандовал следовать вперёд по направлению к уборной в конце коридора.
В отпертую дверь прошли с парашами. И тут же расстроились головные четвёрки. Теснясь, первыми поспешили захватить места. Уже сидят на очке, скрючившись, на корточках Островский, а перед ним и ещё перед пятью скрючившимися выстроились ожидающие своей очереди.
Набилось людей – не пошевельнуться.
Склонив большую голову, высокий, плотный человек с доброй усмешкой раскачивает над маленьким Островским верёвочку с хлебным шариком. Отсчитывает, как маятником, - сколько просидит. А тот снизу:
-Послушайте, Бочаров, я бы попросил бросить ваши неуместные шутки и оставить меня в покое.
-Ну, ладно, ладно, не буду.
Наконец Островский поднялся на ноги, а весёлый человек занял освободившееся место. У дверей, в углу, двое занимаются утренней зарядкой. Один, самый молодой из всех, очевидно спортсмен, машет руками; другой, маленький подвижный человечек, очень похожий на старую обезьянку, наполоскавшись у крана, энергично растирает полотенцем волосатую грудь, потом поочерёдно поднимает руки и ноги. Шаркая галошами по мокрому полу, дежурные пронесли к двери пустые параши. Яростно принялись драить песком до блеска, особенно медные кольца вокруг параш.
Меня схватил за руку Островский:
-Что вы задумались? Оправка кончится, не успеете…
-Ну и что?
-Как что? Нельзя же так.
-Потерплю.
-Что вы! Как можно! Теперь придётся до вечера, попка не выпустит.
-Какой попка?
-Ах, боже мой, они так называют надзирателей.
-Скажите, а кто этот шутник с хлебным шариком?
-А, вы видели? Как вам это нравится? Вы думали, Островский не сумеет за себя постоять?.. Ничего, хватит ещё духу. А ведь он безобидный, очень хороший человек, очень добрый, известный инженер. Его послали в Америку, а теперь дали шестой и седьмой пункты.
-А это что такое?
-Раз был в Америке, значит - шпион, получай шестой пункт 58 статьи, а раз инженер, значит -  вредитель, получай седьмой пункт, а вам как историку – преподавателю полагается десятый пункт.
-А это что?
-Антисоветская агитация, болтун, самый лёгкий пункт, а самые страшные – шестой и восьмой, а ещё страшнее первый - А, и ещё страшнее – первый - Б.
-А чем?
-Восьмой – это террор, первый-А  - измена родине, первый-Б – измена  родине для военных. По первому А и Б – расстрел, а члены семьи изменника  заключаются в отдалённые лагеря на пять лет, а после отбытия срока высылаются в отдалённые места.
-Что же это творится?
-Верите ли, - продолжает Островский, - я ведь абсолютно ни в чём не виноват, а подписал на себя одиннадцатый пункт – участие в контрреволюционной организации.
-Так зачем же подписали?
-Может, я не прав, не хватило сил, но ведь это надо пережить. Слушайте, что я вам скажу. Почти все здесь очень, очень честные безвинные люди, много старых коммунистов, а девяносто процентов подписали на себя ложные показания. Здесь сидел Гриша Салнин, пять дней назад взяли из камеры, тоже дал показания, а ведь железо, а не человек, латышский стрелок, телохранитель Ленина. Не тот, из фильма, - выдуманный, а настоящий, - на трибунале открыл спину, вся в рубцах, послали на переследствие за недостаточностью  материалов.
Островский придвинулся ко мне ещё ближе. Его беспокойные глаза отыскивают кого-то.
-Вот смотрите, вон высокий, длиннолицый, в военной гимнастёрке, ну, видите, ну, который закуривает сейчас, - это друг Гриши Салнина, комкор Тылтин, тоже из латышских стрелков. Что вам сказать – до ногтей, до корней волос предан революции. Они-таки и от него добились показаний, но какой ценой! Что уж тут обо мне говорить… Если вы думаете, что такой человек мог струсить, то глубоко заблуждаетесь.
Он вопросительно глядит на меня. Нервно потирает грушевидный лоб.
Я ничего не отвечаю.
-Ну, конечно, не понимаете… да? Боже мой, это трудно сразу понять… Что вы знаете!
Он оглянулся вокруг. У белых раковин толкутся люди. Тут же стоит угрюмый Тылтин, а рядом молодой человек в морском кителе внакидку с красивым, смуглым лицом.
- Вот тот, - сказал, показывая на него, Островский, - Коля Гладько. Он был капитаном черноморского торгового флота, одессит; по одному делу с ним  сидит в другой камере его друг Голуб. Вы, наверное, читали о нём в газетах?
-Это тот, что спас людей с «Жоржа Филиппара»?
В ответ Островский закивал головой.
-Потом его и Колю выдвинули на ответственную работу в Наркомвод начальниками главков, а здесь их превратили в террористов.
-То есть, как?
-Они, понимаете ли, готовили покушение на Ежова. Кто, скажите пожалуйста, поверит в эту чепуху?
Он остановился, ища кого-то глазами.
-Посмотрите, знаете, кто этот человек? – и он кивнул в сторону маленького, похожего на старую обезьянку человека.
-Это Рафес. Ничего не говорит вам эта фамилия?
-А кто он?
-Ну, знаете!.. Надо вам признаться, я удивляюсь на вас, вы же историк. Это один из вождей Бунда…
На плечо Островского опустилась большая рука Бочарова:
-Умерьте пыл, друг  мой, дайте человеку отдышаться.
Островский нахмурился.
-Он должен всё знать.
-Успеете просветить, времени ещё много.
Вдруг открылась дверь, и раздалась команда надзирателя:
-Кончай оправку!
Люди засуетились, столпились у дверей.
Вслед за ними, работая швабрами, тряпками, дежурные вытирают досуха, до белизны, плиточный пол, кафельные белые стены, умывальники. Как успел прочесть в правилах внутреннего распорядка, заключённые строго обязаны поддерживать образцовый порядок.
Но вот с парашами беда: чистили снаружи, мыли внутри, сыпали туда хлорки, а всё равно пахнет от них тошнотворно. Вонь парашная – едкая, нестерпимая вонь.
На людей глядя, и сам втягиваешься в новую жизнь. Непривычное постепенно делается привычным.
Вот загремел замок.
-Выходи! – крикнул надзиратель.
Разобравшись по четыре, покорно затопали по коридору. Вошли в камеру. Слабый свет потолочной лампочки. Серо и удушливо. Удушливо  от многолюдства, от парашно-табачного смрада. И оконная фрамуга не помогает. В окне, закрытом снаружи козырьком – намордником, ничего не видно, кроме кусочка утреннего пасмурного неба. Угнетающая тюремная казённость: большая сводчатая комната, не пропускающие ни единого звука стены, сплошные нары по обеим сторонам камеры, а между ними узкая, длинная дорожка плиточного только что вымытого пола; на нарах постельных принадлежностей нет, да и зачем они в такой тесноте: очевидно, спать можно только на боку, плотно прижавшись друг к другу; одеяла не нужны, жарко и без них; у окна, между нар, на три метра в длину, узкий простой деревянный стол с пятнадцатью кормушками с одной стороны и пятнадцатью кормушками с другой; на столе выставлены металлические, до блеска начищенные кружки и одна миска с солью; слева от двери, над парашей, висят правила внутреннего распорядка.
Всё это я рассмотрел сразу же.
Мне, как новичку, указали моё место на нарах, около самых дверей, у вонючих параш. Тут же несколько человек уселись рядом со  мной и стали расспрашивать кто о чём. Но не просидели мы и пяти минут, как вдруг надзиратель открыл дверную фрамугу и велел готовиться к проверке.
Послышался чей-то резкий голос, вероятно старосты камеры:
-Товарищи, давайте строиться!
Все, повинуясь команде, начали строиться. Каждый знает своё место, свою пятёрку. Старики остались стоять внизу, вдоль нар, от стола до дверей, остальные - в затылок им, на нарах. Многие тихо переговариваются, слышится даже смех.
В пятёрках я вижу уже знакомые мне лица: самого высокого из всех добродушного Бочарова, сурового Тылтина. А вот в соседней со мной пятёрке вождь Бунда Рафес, о котором с такой многозначительностью говорил Островский. Стоящий в той же пятёрке Гладько внимательно слушает, что ему шепчет бородатый, лысый, в морском кителе старик. Он чему-то весело рассмеялся, рассеялся и бородатый старик. Бородач вдруг подмигнул мне:
-Устали, отдохнуть хочется?
-О-очень!
-По глазам вижу, что ко сну клонит. Ну что ж, поверка кончится, потом завтрак, прогулка и тогда выспитесь. Полный комфорт!
-Я как-то устал.
Под взъерошенными бровями старика прячутся маленькие блестящие глаза.
-Отлично понимаю. Но это вопрос частный, теперь переходим к вопросу общему: вот вам повезло, нынче дежурство принимает Добряк, а Добряк совсем не то, что Свинья в ермолке. Вам требуются дополнительные разъяснения, кто такие Добряк и Свинья в ермолке?
-Наверное, надзиратели?
-Гораздо хуже: наши непосредственные начальники – старшие по корпусу. Добряк малый хороший, а второго трудно назвать человеком, ему только бы за что-то уцепиться – кабан дикий. Вот и смеёмся, дали ему прозвище: Свинья в ермолке.
Вдруг старик смолк. Распахнулась дверь. В камеру быстрыми шагами вошли корпусные. Надзиратель остался в дверях. Мы стоим на нарах по обеим сторонам камеры, друг против друга, по пятёркам в затылок; стоим, опустив руки по швам, перед невысоким, средних лет старшиной.
Остроглазый, в ладно облегающей его гимнастёрке, в начищенных сапогах, он щурится, будто виноватый. Торопливо просчитал пятёрки, подошёл к столу и здесь быстро пересчитал кружки, число которых, очевидно, должно точно совпадать с числом людей, содержащихся в камере.
К столу подошёл и второй корпусной. Уставился в кружки и вдруг повернул воловий затылок. Озираясь, выпучив заплывшие глаза, промычал:
-Куда дели кружку?
Боязливо высунулся маленький Островский:
-Гражданин ответственный… Разрешите мне… Ведь прибавился ещё один человек.
-Который тут прибыл? – строго перебил Свинья в ермолке.
Пригнув  книзу голову, стоит, как вкопанный, и я подумал, что смахивает он больше на быка.
Из первой от двери пятёрки выступила вперёд высокая фигура человека военного вида с торчащими пепельно-желтыми усиками, попросил меня показаться начальству. Очевидно, он староста камеры. Свинья в ермолке тупо уставил из-под наплывших век неподвижные глаза:
-Фамилия?
Я назвал фамилию.
-Кружку и ложку получили?
-Нет, не получил.
Добряк махнул рукой надзирателю, и тот передал в камеру кружку и ложку.
Я заметил, что Добряк всё это время стоял с мрачным лицом, ни на кого не глядя. Свинья же в ермолке никак не может кончить поверку. Он снова уставился на кружки и вдруг толстыми пальцами захватил одну из них. Крепко сжав, протянул старосте:
-Это что такое?
-Не понимаю.
-Тут  понимать нечего... Почему не до блеска?.. Лишу лавочки и прогулки… Понятно?
-Понятно, гражданин начальник.
Не торопясь, по бычьи нагнув голову, гражданин начальник вышел из камеры.
Вслед за ним тихо вышел Добряк
Затворилась  дверь. Всё сразу перемешалось.
Наиболее любопытные снова окружили. Усаживаются на нарах, впритык ко мне, ожидают важных новостей.
-Ну, а  что говорят о нас?.. А народ?.. Народ как реагирует?
-Чёрт возьми, бросьте задавать человеку глупые вопросы. Как будто с другой планеты сюда прибыли.
-Почему глупые?.. А скажите, как теперь с арестами?.. Правда ли, что Берия вместо Ежова?
Арестованный подобен больному: сочувствие, надежды, иллюзии поддерживают силы, облегчают страдания.
-Берия не заменил Ежова. Он только назначен его заместителем.
-Что, было в газетах?
-Да.
-Хрен редьки не слаще, - заключил, затягиваясь папиросой, знакомый уже мне бородатый старик.
-Вы не правы, ох, как вы не правы, товарищ Пучков, - со значительным видом заметил вождь Бунда Рафес.
Он не садится на нары, а расхаживает взад и вперёд по узкой дорожке, заложив руки за спину, с поднятой головой. Всё время прислушивался к разговору, а сейчас остановился.
-В чём я не прав? – обернулся к нему Пучков.
-Удивительно простодушны… Вы не политик.
-То-есть как? Мои десять лет в царских казематах, это что – не политика?
- Такой багаж имеется и у меня за плечами... Общие места. Я не о том… Политик не может быть моралистом. Несовместимые вещи. Надо знать психологию людей, знать им цену и не заблуждаться, не сюсюкать. Перестанем, наконец, разыгрывать из себя младенцев. Политику неизмеримо труднее, чем моралисту. Он делатель, и он берёт на себя ответственность за других. Ну, одним словом, откровенность. Будем хоть здесь откровенны друг с другом: от милой нашему сердцу  пролетарской демократии, оппозиций, дискуссионной болтовни и прочего мы наблюдаем переход к государственности. А для этого требовалось  и требуется преодолеть многое. Вначале у нас было много патетики, мир чувств, переживание чуда революции, ожидание нового чуда -  мировой революции, переживание трансцендентного! Всех, до самого безразличного мужика, охватила такая вера, какой никогда не бывало в России, да и не только в России. Будущность рисовалась замечательно потусторонне. Увы! Всё оказалось в данном случае на стороне Кобы. Потребовались не чувства, а политическое чутьё. Потребовалось претворить в жизнь логические формулы. Мы все кричим о человеке, когда мы здесь. И, однако, у нас нет должного понимания того, что делает Коба.
-Ну, знаете, хватит.
Сбоку метнулся остроносенький, с маленьким жёлтым лицом.
Задыхается от волнения.
-Вы хоть понимаете, товарищи, какая это неправда? Товарищ Рафес! Не издевайтесь над нами, называя себя революционером. Где же ваша совесть? Ведь это кощунство, иезуитство, если хотите. Послушайте лучше хлебнувшего лагеря (очевидно, боясь, что перебьют, заторопился). Встретил я там одного профсоюзного работника, песок грузили вместе. Рассказывал: я, говорит, с трибуны оговорился, сказал Лазарь Ефремович вместо Лазарь Моисеевич. На карандаш взяли, и я кончился. Вот гружу здесь песок. Второй случай: Кагановичевский шофёр. Думаю, что не выдумал. Так не выдумаешь. Как приятно было слышать там, по ту сторону Байкала. Вот, говорит, везу я его по Арбату, а случилось это у Серебряного переулка. Вот, подал машину на дачу. Он вышел. Его сама провожала. Он всегда садился сзади, а тут рядом сел. Хочешь закурить? Благодарю, Лазарь Моисеевич. Ну, поехали. Говорит: Давай, жми. Как припустил – только отмахивают постовые. А у Серебряного – «скорая помощь» наперерез, и я с полного хода затормозил. А «хвост» с полного хода в нас и врезался. Сидел бы он на заднем сиденье, и конец ему, а тут даже не поцарапало. Он рядом со мной. Сидит белый, рот открыл, как лягушка. Через пять минут понаехали, окружили. Его – в первую машину, а меня – на Лубянку. Я-то ведь ни в чём не виноват. Пятьдесят восемь-восемь, три допроса, высшая мера. Уж на что в секретариате, в НКПС, и то начальник личной охраны жинку знал, пустили к нему (после на свиданье  приезжала, рассказывала). Она к нему в ноги. Он посмотрел. Как завизжит: Кто её пустил? Ну,  всё же обещал. Заменили десятью годами. А за что? Что затормозил? Третий случай. Жил ветеринарный врач с семьёй. Трудился. Даже не знаю, что с ним было, что-то очень худой был. И вот, свалилось на него несчастье. Спросил его сослуживец: «Почему ты такой худой, Федя?» «Такая уж конституция». Через сутки его забрали. Товарищ Рафес! Стыдно, нашли подо что теории подводить. Сжимается сердце, как подумаешь обо всём.
-Позвольте, Сергей Иванович, заметить вам, - Рафес усмехнулся, присаживаясь на край нар. – Я слишком хорошо знаю жизнь. Поэтому ничему не удивляюсь.
-А я, - вскипел ещё более остроносенький Сергей Иванович, - не перестаю удивляться и возмущаться. Дураки мы! Эх, дураки! Лев Давыдович давно нас о термидоре предупреждал. Не верили, дураки.
-Одну минуту, - оборвал Сергея Ивановича пожилой человек в холщовой косоворотке. Лежал неподвижно, а тут вдруг поднялся, встряхнул головой, выставил грудь: - Я вас перебью. Он окинул окружающих горделивым взглядом и как-то вдруг сложил губы по-интересному.  – Говорите, Лев Давыдович предупреждал? Какой тут к чёрту  Лев Давыдович! Тоже гусь хороший. Интеллигентным людям, чрезвычайно запутавшимся, нравится словесная мишура.
-Товарищ Кондратьев!
-Что Кондратьев? Шарлатан ваш Лев Давыдович! Здорово безобразничал… Знаем, помним по семнадцатому году его да Зиновьева.
-Неужели вы серьёзно, товарищ Кондратьев?
-Угу… Фокусники! Использовали стихию! Расправа в Ипатьевском особняке…
-При чём тут Лев Давыдович? Он был безукоризненным революционером. Он, что, знал? Он, что, был там?
-Там не был, а дружки его учинили расправу, самосуд, без суда и следствия. А Зиновьев рыскает по Петрограду, устраивает обыски у Горького, арестовывает интеллигентов, шантажирует, снимает с проспекта трамваи – «буржуи пешком могут ходить», усердствует доказать революционность. А потом этот расстрел Малиновского?
-Так он же провокатор?
-Все мы в какой-то мере провокаторы, если не сказать большего…
-Куда уж больше.
-Угу… Слежка друг за другом – наилучший способ для достижения единомыслия.
На это Сергей Иванович только плечами пожал. Остальные в разных позах сидят и лежат вокруг. Молчат.
Над моим ухом шёпотом выспрашивает что-то у Рафеса загорелый парень. Он тоже здесь (тянется просветиться).
К нашему кружку подошёл комкор Тылтин. Высокий, худой, он очень бледен. Обвёл всех суровым, упрямым взглядом и сел рядом с Рафесом и загорелым юношей. Глубоко вздохнул Сергей Иванович, посмотрел с укором на Кондратьева, снова заговорил:
-Слушайте, ну, а мы-то все, кто же мы?
Затеребил бороду Пучков, захихикали глаза, губы:
-Разные, все разные, тут бесполезна уравниловка… Требуется разъяснить?
-Ну, давай, давай.
-Все вы знаете, что Рафес совсем не то, что сидящий сейчас с нами рядом Володя Кудинов, - Рафес настороженно вскинул глаза – Володя почти ребёнок, без всяких особых идей, не удивляйся, бицепсы твои не в счёт. Володя пока ещё живёт обыкновенными человеческими чувствами, а товарищ Рафес – чутьём, житейской мудростью: сначала руководство Бундом, а потом министр по еврейским делам в правительстве Петлюры…
-Гнусная демагогия… голос дрожит от волнения. – Вы не человек, а зверь!..
-Сами вы зверь!..
-Тш-ш-ш-ш, ти-ше, товарищи, зачем так! Попка услышит!
-А мне наплевать, когда меня чернит какой-то Пучков-Безродный. Он меня судит? Что, батюшка, вспомнили свою работёнку в трибунале?
-Ну, вот, поехал, - прошептал Пучков-Безродный.
-А как же? Я как раз умею смотреть на людей во всех одеждах. И умею, очень хорошо умею понимать их и делать правильные выводы. Нужно оправдать как-нибудь себя, и вы занялись пожиранием Рафеса. Постулируется человечность! Но тогда научитесь не юродствовать, не строить из себя кликушу, не сопоставлять людей.
-Вы меня не поняли.
-Я вас не понял? Вы теперь толкуете о моих чувствах, о моей ответственности за мои поступки. Осмелюсь вам открыть столкновение между моими чувствами, если хотите - чутьём, да, чутьём гибели, чутьём холода смерти чужих для вас еврейских страдальцев и предрассудком того, что обо мне будут говорить, если я стану министром у Петлюры и возьму на себя защиту этих людей. Обвинение в политиканстве, в подлости напрашивается на язык. Не правда ли? Я знал, что люди будут меня судить, в том числе такие умники, как вы. И я переступил через этот предрассудок. И я предотвратил-таки несчастье при первом появлении Петлюры. Вам не понять меня, и вы глумитесь над моими чувствами. Пускай в ваших  глазах я кругом виноват, пускай! Я не стыжусь этого… Вдруг сморщилось его лицо, он вскочил и быстро зашагал по камере. Сурово сверкнул глазами на Пучкова комкор Тылтин. Поднялся и отошёл к столу.
  Поднялся со своего места Володя Кудинов.
  Атлетического сложения юноша с нежностью прижал к себе маленького Рафеса и зашагал вмете с ним.
Вздохнул Пучков:
-Пора хлебу быть.
Все промолчали. Его глаза запрыгали. Не вынес молчания:
-Что я сделал?
-Гадость сделали, - прошептал Сергей Иванович. – Не желаете понимать, что у людей нервы натянуты до предела.
Смущённо поглядел вокруг Пучков.
- Да, нехорошо, - продолжает Сергей Иванович, - вам надо попросить извинения.
- Попрошу… Я… я не хотел его обидеть, - оправдывается Пучков-Безродный, потирая лоб.
А мимо нас вышагивает Рафес. Рядом с ним, обняв его за шею, Володя Кудинов. Стоит около Тылтин. Вокруг суетятся камерники.  Приготовляются к чаепитию. Сидит перед столом старик в очках. Опустив белую голову, чистит дрожащими руками металлическую кружку.
Меня тянет подняться на ноги, очень неудобно на нарах, тесно. Не то, что на спине, а и на боку никак не вытянешься. Встал, и сразу почувствовал облегчение.
  Высокий, измождённый  Тылтин подошёл ко мне. Холодное, суровое лицо.
-А где вы жили? – спросил он, медленно выговаривая каждое слово.
-В Трубниковом переулке.
-Это в большом доме, шесть?
-Точно, точно, в этом доме, да, да. Вы знаете? Дом четыре – шесть – восемь, около Второвского особняка.
-Может быть, вы знаете соседей с фамилией Восканов, Затонский?
-Конечно, знаю Затонского, начальника военной академии, а командарма Восканова…
-Они работают?
-Они давно арестованы.
-Понятно.
Он закрыл глаза. Выперли и заходили желваки.
-А вы их хорошо знали? – спрашиваю я
Застыло большое лицо комкора.
-Приходилось встречаться по службе.
Повернулся на каблуках и уставился в решётку. Долго смотрел в одну точку, а потом вдруг опять подошёл ко мне:
-Может быть, вы знаете судьбу ещё каких-либо военачальников?
-Год назад, немножко больше года, кажется четырнадцатого июня, в газетах объявили о расстреле Тухачевского, Якира, Уборевича, Корка, Эйдемана, Фельдмана, Примакова, Путны…
-Это  я знаю, - оборвал меня комкор Тылтин. Не спросив больше ничего, он снова повернулся к окну.
Прошли Рафес и Володя Кудинов. Оба они, заложив руки, продолжают прогулку по камере.
Я уже окончательно клюю носом. Глаза слипаются. Протискиваюсь на своё место на нарах. Плывёт всё вокруг: и лохматенький Кондратьев, и вытянутое жёлтое лицо остроносенького Сергея Ивановича, и многих других, прижатых друг к другу лиц.
Я обернулся и вижу перед собой председателя правления нашего дома командарма Восканова. Он в белой рубашке. Подпоясан кавказским ремешком. На ногах тонкие шевровые сапоги, перепачканные глиной.
-Ну, смотри, - говорит он мне, вскидывая на наш дом твёрдый подбородок.
-Видишь?
Взглянул и вижу отчётливо: прекрасный татлинский дворец, озарённый солнечными лучами, высится рядом с нашими старыми пятиэтажными домишками.
-Надо трудиться для них, - прошептал Восканов, указывая на детвору. И вдруг, спохватившись, полез в карман галифе, вытащил портмоне и, достав из него маленькую фотографию, протянул её мне. Это был он молодым человеком в шинели и высоком шлеме на голове. Я отдал карточку обратно и взглянул на Восканова. Он стоит, словно приросший к земле. На лице застыл ужас, лицо мертвеца: совершенно восковое. Послышался звон колокола в церкви Спас на Песках. И этот звон не заглушил явственно услышанный мною, где-то из другого места глухой голос Восканова:
- Прячься скорей под террасу, там ты будешь в безопасности. Меня схватил за руку мой приятель, студент консерватории, недавно приехавший из Харбина. Он тянет куда-то.
-Скорей, - шепчет он мне, - пойдём скорей, надо спасаться. Рука его дрожит.
-Ну что за вздор, - думаю я, - от кого спасаться?
Ну, а если ему действительно есть чего опасаться?
От такого подозрения становится не по себе.
-Чего тебе страшно? – спрашиваю я приятеля.
Он посмотрел на меня.
-Брата Лёву забрали… Очередь за мной.
И вдруг, будто чем-то поражённый, отскочил от меня в сторону и в тот же миг побежал прочь со двора.
Я должен догнать его, но внезапно посерело небо, разразился проливной дождь. Я поспешил укрыться куда-нибудь. Где-то вблизи говор детворы. В окнах засверкал свет. Не успел я пристроиться у крыльца чёрного хода, как в двух шагах от меня, в слабо освещённом, занавешенном окне послышался приглушённый стон.
Шагнул к окну. Сквозь неплотно задёрнутую занавеску увидел такое, от чего перехватило дыхание: в чистой комнатушке на столе стоит гроб. В гробу в холщовой косоворотке, сложив руки на груди, лежит Кондратьев. Мёртвые глаза, закостеневшее лицо.
Что же это такое? Тут же, почти рядом, высокий военный склонился у постели над закутанной в простыню женщиной, а она с какой-то особенной нежностью застёгивает ему гимнастёрку.
В спину мне хлещет дождь. Вдруг военный поднимает голову. Чёрные блуждающие глаза, плотно сжатые губы. Он приближается к окну. Лейтенант Котелков. Хочу бежать, но не в силах сдвинуться с места. Ноги – неживые. Невольно пронзила мысль: неужели наяву?
В тот же миг пришёл в себя, очнулся, открыл глаза.
Камера. Рядом бородатый Пучков-Безродный прихлёбывает из жестяной кружки чай. У стола не хватает на всех места. Здесь же, расстелив на нарах носовые платки  и полотенца, разрезают витыми верёвочками, а кто – зубными щётками покупные буханки, копаются в своих мешочках, достают оттуда запасы лавочки: чеснок, лук, конфеты – подушечки, кусочки сала, колбасы… путешествуют по камере два медных чайника. Пучков-Безродный предлагает чай, передаёт мой паёк: горбушку хлеба и два кусочка сахару.
У стены, подвернув под себя ноги, сидит живой Кондратьев. Вот он вскинул лохматую голову, повелительно посмотрел на меня. Взгляд пристальный, твёрдый, глаза открытые, живые. Меня подмывает рассказать сон.
  Не могу понять до конца, что он означает. Но как ему расскажешь? Подумал и удержался. Кондратьев сам заговорил (нижняя губа у него выдалась вперёд):
-А можно будет узнать, что пишут в газетах? Вы их читали?
-Конечно.
-Можно, да?
-А что вас интересует? Если хотите, я дам вам краткий обзор газетных новостей.
-Вот это вы умница! Ну, я весь внимание.
-Что- либо знаете о перестройке Тверской?
-Нет, мало знаю, так как несведущий.
-Тверская расширяется… От Охотного по всей правой стороне строятся новые дома по проекту архитектора  Мордвинова.
-Да ну! Очень интересно! Я вас хочу спросить, как в Испании?
-Кажется, дело идёт к победе…
-Хорошо, очень хорошо, это мы всегда приветствуем. А более подробно можно?
-Подробно? Конечно. На днях попалась в «Правде» большая статья Елизаветы Кольцовой. Пишет про крупную победу республиканцев в боях на Эбро. Обращают на себя внимание и слова Андре Марти.
-Что же он сказал?
-Он сказал, что урок войны в Испании чрезвычайно показателен, что рука Гитлера, занесённая над Испанией, схвачена в клещи героическим сопротивлением республиканцев на Эбро.
Кондратьев посмотрел на меня и тихо произнёс:
-Да, платить за всё придётся.
-За что же платить?
-Да нет, так, не буду обременять, продолжайте.
-Я рассказал кратко об Испании, а теперь о Чехословакии.
-Ну, давайте, говорите.
-Двадцать первого сентября вечером чехословацкое правительство капитулировало, мотивируя капитуляцию отказом Франции и Англии помочь в случае военного нападения Германии…
-Да ну!.. Что вы говорите?.. Ну, а мы?
-В последнюю минуту чехи заявили, что на помощь СССР надеяться нечего.
-Вот как? Ну, а дальше?
-А дальше Венгрия предъявляет ультиматум, и к ней отходит южная и юго-восточная часть Словакии и Южная долина Карпатской Украины. А на днях предъявила ультиматум Польша. Она требует Тешина.
Кондратьев угрюмо сдвинул брови:
-Да, хорошего это предвещать не может… До крайности безотрадная картина.
-А я ещё вот про что хотел рассказать: читаю на днях «Правду», смотрю известия из Базеля. Рассказывают про какую-то фашистскую листовку насчёт календарных сроков захвата территорий. И прямо поразительно: на весну этого года планировался захват Австрии, а на осень Чехословакии, и вот, - пожалуйста! Однако далее поверить трудно: на весну тридцать девятого – Венгрия, на осень – Польша, на весну сорокового года – Югославия, на осень сорокового года – Румыния и Болгария. Весной сорок первого года планируется захват Франции, Бельгии, Дании, Швейцарии, а осенью – СССР. Но это уже бред, отчего-то становится страшно.
-Да, сейчас время показало, что платить за всё придётся.
-За что же платить?
По лицу Кондратьева скользнула усмешка.
-Это требует большого разговора. Продолжайте лучше вот то, о чём вы говорили.
-Мне всё равно, но будьте снисходительны к моей наивности.
Кондратьев скосил глаза:
-Ну уж что вы, что вы! Всё это лишнее. Если говорить серьёзно, я сам кое-чего не знаю. Задача в том, чтобы понять, что и зачем.
-Тогда, если хотите, продолжу краткий обзор.
-Ну, давайте!
-Вот ещё о событиях в Палестине.
-О событиях в Палестине? – Кондратьев повернул голову и привстал на уровне моего плеча. Замахал кому-то, приглашая к нам в угол. И вот пробирается к нам новое для меня лицо.
-Вы ещё не знакомы? – спросил с улыбкой Кондратьев. Познакомьтесь – доктор Домье… Присаживайтесь, доктор. Я думаю, что вас всегда интересуют события в Палестине, о которых расскажет наш новый товарищ.
Доктор как-то хорошо, приветливо посмотрел на меня. Он выглядит на все пятьдесят. Лоб изборождён глубокими морщинками, а в глазах сверкают умные смешинки. У него необыкновенно выразительное лицо.
-Вы меня не поняли. По сегодняшним событиям ничего сверхсенсационного не расскажу. Германские и итальянские агенты ведут подрывную работу; там тоже есть фашисты. Они завозят оружие, создают повстанческие отряды…
В Берлине, как я читал в «Правде», находится центр пан-арабской организации.
Доктор Домье совсем близко смотрит мне в глаза. Но вот он повернул свой строгий профиль на Кондратьева. Кондратьев молча улыбается.
-Ты имеешь лишь то, что видят глаза твои, - проговорил мягким голосом доктор Домье.
-Куда это вы заворачиваете? – спросил Кондратьев, глядя на доктора с улыбкой.
-Я чувствую, что мне следует рассказать одну историю, которая описана в Библии.
-Ну, давайте, доктор, говорите.
Доктор поглядел на Кондратьева, провёл рукой по голове:
-Есть люди, вроде вас, которые мыслят по очень простой схеме, - опять скажете, что все библейские истории – басни, выдумки разные…
-Ну, ну, давайте, рассказывайте, обращайте в свою веру.
-Отчего бы и не обратить?.. Ладно, нужно к себе… я, признаться, устаю от таких разговоров.
Доктор встал и направился к своему месту, а Кондратьев выставил грудь:
-Мы с ним тысячу раз вот так  говорили; упрямый, просто сил нет… Хочу ещё вас спросить: ну, а что в театрах нового?
-Ничего нового… Мейерхольда закрыли.
-Закрыли театр Мейерхольда? Да ну!.. Когда?
-В январе этого года… В декабре прошлого года появилась в «Правде» разгромная статья Керженцева, а через двадцать дней театр закрыли.
-Очень интересно. Попросил бы рассказать.
-Да что тут рассказывать. Многие не любили его за беспокойный характер.
  В конце концов, все его тревоги и искания были не по их мерке. Я только хотел увидеть его, подойти и сказать какие-то слова, но не решился. Ну, я написал письмо Сталину, и в тот же вечер отправил по почте.
-Что вы написали?
-Я просил защитить Мейерхольда.
Кондратьев посмотрел на меня:
-Трогательный факт. Пусть наивно, но сам факт. Да, очень интересно. Вижу, куда они жмут. Вот увидите, они его врагом объявят.
-Кто «они»?
-Вы не знаете, кто? – Кондратьев придвинулся ближе.
-Пусть вас не удивляет… в один присест не ответишь. Об этом надо поговорить. Так вроде и вижу их всех перед собой.
Теперь глаза открыты… с большим, правда, опозданием. Знаете, сложный вопрос; вопрос, так сказать, сердца… Они – мы с вами…
-То есть, - как?
-Да, да, как ни странно, мы с вами и окружающие нас. Часто под видом добра творим зло, и очень разнообразно… Пускай даже бессознательно, нисколько не меняет существа дела. На каком-то этапе мы потеряли чувство контроля. Случилось нечто такое, о чём люди не смели говорить, но в то же время в какой-то мере степени чувствовали.
-А я ничего не знал, а если и чувствовал, то очень слабо.
-Вот мы с  вами,  видите какие наивные, - усмехнулся Кондратьев, - время всему научит. Вот сейчас здесь перечитывал «Воскресенье» Толстого. Я сейчас покажу вам этот текст.
Он потянулся к стенке, в головах разыскал книгу и снова придвинулся ко мне.
Открыл книгу и начал про себя читать.
-Простите, что перебиваю… я  хотел спросить: здесь разрешают книги?
-Дают много книг и хорошие книги, просто счастье, на десять дней сорок книг на камеру, а потом меняют. (Торопясь, перелистывает страницы) – Сейчас, сейчас, секунду. (Наконец, видимо нашёл то, что нужно) – Угу, ну вот: «Несмотря на то, что Новодворов был очень уважаем всеми революционерами, несмотря на то, что он был очень учён и считался очень умным, Нехлюдов причислял его к тем революционерам, которые, будучи по своим нравственным качествам ниже среднего уровня, были гораздо ниже его. Умственные  силы этого человека – его числитель - были большие; но мнение его о себе – его знаменатель – было несоизмеримо огромно и давно уже переросло его умственные силы…» Вот вам Толстой! – воскликнул Кондратьев, - каков старик?..
  А вот и дальше: «Вся революционная деятельность Новодворова, несмотря на то, что он умел красноречиво объяснять её очень убедительными доводами, представлялась Нехлюдову основанной только на тщеславии, желании первенствовать перед людьми».
Вот умница старик?! «Желание первенствовать перед людьми!»
Вот так!..
Ну, дальше: «Сначала, благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащихся, где эта способность высоко ценится, имел первенство и он был удовлетворён. Но когда он получил диплом, и первенство это прекратилось, он вдруг, чтобы получить первенство в новой среде, совершенно переменил свои взгляды и из постепенца – либерала сделался красным народовольцем. Благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и эстетических, которые вызывают  сомнения и колебания, он очень скоро занял в революционном мире удовлетворявшее его самолюбие положение руководителя партии…»
Ну, скажите, что это такое? Какое сходство, а?
-Но вы же читали раньше?
-Читал, и не замечал. Да, не замечал.
Ну, буду продолжать: «Раз избрав направление, Новодворов уже никогда не сомневался и не колебался, и потому был уверен, что никогда не ошибался.
Всё ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно. И, при узости и односторонности его взгляда, всё действительно было очень просто и ясно, и нужно было только, как он говорил, быть логичным. Самоуверенность его была так велика, что она могла только отталкивать от себя людей или подчинять себе. А так как деятельность его происходила среди очень молодых людей, принимавших его безграничную самоуверенность за глубокомыслие и мудрость, то большинство подчинялось ему, и он имел успех в революционных кругах».
-Вы смотрите, как получается? Какое же поразительное сходство! Ну, а наш-то тип похлеще  всё же, чем Новодворов, а? Это очень интересно. Хотите, прочту вам ещё?
-Хочу.
-Ну, вот ещё несколько пророческих слов: «Товарищи уважали его за смелость и решительность, но не любили. Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми, если бы мог. Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним».
-Пророчество, - шепчет Кондратьев. – Да, этих людей без сердца нам нелегко было понять. Кажется, нет такой  страницы в истории, чтобы в известный момент не появился тип вроде Новодворова.
-Вы думаете, что всё это до такой степени цинично?
-Прежде я этого не думал…
Кондратьев пододвинулся ко мне совсем вплотную и почти в самое ухо зашептал:
-Очень просто делать людям добро и не делать им гадостей.
А вот негодяи гонятся за личной славой… Шарлатанство!
Бесстыдство, прикрытое фиговым листком… Сам не знаю, чем он нас ослепил. Ну, скажите, какой триумф – при помощи масс ловко сесть им же на спину! Весьма удачный экземпляр! Именно в этом смысле проявил самые незаурядные способности. Не доверяли фракционерам – болтунам, пустозвонам, ну, а вот он – прямой мужик, железо, да и фамилия у него такая, что можно доверить. Дело в верных руках. И что же? Со всей, так сказать, прямолинейностью очень хорошо усвоил схоластику. Вдобавок – простой и понятный для всех язык. Например: «Расширяем ли фактически демократию в деревне? Да, расширяем. Есть ли это уступка  крестьянству? Безусловно есть.
Велика ли эта уступка и укладывается ли она в конституцию нашей страны?
-Уступка тут, я думаю, не очень велика, и она ни на йоту не меняет нашу конституцию». Хлёстко, не правда ли?
-Какая у вас память!
-Да, природа меня не обидела…
Итак, на основе его личных указаний наконец-то стало всё ясно и просто, как и куда двигаться… Между прочим, курьёзная вещь, цитирует направо и налево Ленина и Маркса и полностью на них плюёт. Куда более по душе оказался старик Маккиавелли. Этого, наверняка, добросовестно штудировал. А Грозный и Пётр с их заплечных дел мастерами тоже пригодились, выплыли на свет божий! Одним словом, до абсурда дожили… Без особого напряжения метко разит врага: в любую минуту любой и каждый может быть обвинён в подрыве основ. Подбирается, как змея, а нож всегда вкладывает в чужие руки…
-Товарищ Кондратьев!..
-Ну что вы, что вы, - боитесь? Не бойтесь. Здесь все быстро прозревают, а в следственном корпусе мало интересуются тем, что мы думаем. Из этого суп не сваришь, потому что правдой можно поперхнуться. Теперь, более, чем когда-нибудь, они нуждаются в уголовщине, в детективе. Надо развернуть фантастическую историю. Мы уже знаем, как это делается: подойдёт человек к следовательскому столу, возьмёт ручку и напишет: «Признаюсь, что я старый шпик, завербованный царской охранкой…» Или ещё так: «Я вредитель – монархист, диверсант, участник троцкистского центра, фашист, ненавижу лютой ненавистью советскую власть»…
Да вот вы сами убедитесь в ближайшем будущем. Одним словом, гениальный человек в смысле будораженья фантазии… Такой гениальностью угостил, что волосы дыбом становятся. Здорово. Да?
-Да, тут есть от чего в отчаянье придти. Только больно трудно сразу понять.
-Да, да, взять вдруг сразу и поверить. А попробуйте рассказать там, на воле, или, например, если бы пришлось, - на открытом суде. Кто бы стал слушать, а? Кто поверит?.. Любой на вас ополчился. Или случись невероятное – выпустили вас на свободу.  Ну и что? Самым близким, родным расскажете. Ну, не назовут троцкистским охвостьем, но недоверчиво покачают головой и по-родственному посоветуют беречь себя, молчать… Доверяют ему настолько, что в лучшем случае сочтут вас спятившим с ума…
-А среди близких к нему людей нет ни одного, кто бы раскусил, в чём суть дела?
-Не сомневаюсь, что есть, и должны раскусить вблизи. Давно спала с него пелена непогрешимости, и фрукт предстал в чистом виде, во всём, так сказать, гранатно–красном соке, но теперь слишком поздно… власть вся в его руках… И при том у двуличного всегда больше преимуществ, чем у честных людей… Многие из них  ушли на тот свет, многие идут на фальшь. Вы посмотрите, как не покладая рук, постепенно, всех почти методически выжил. Просачивались слухи, но кто мог поверить, боялись даже подумать.
-Это верно, я и сейчас с трудом верю, что всё это наяву.
-Не верите, да? Вот именно… Насчёт того, чтобы поверить, действительно трудно.  Раз человек имеет возможность дотронуться, а человек, простите за такое сравнение, животное любопытное, - и тут же, чтобы прямо – раз! и разложили перед ним, и разжевали, и конец, чтобы никаких сомнений, тогда да, поверите, не так ли?
-Смеётесь надо мной?
-Смеюсь? Над вами?.. Да что вы!.. Когда даже Барбюс увидел в нём идеал человечности. Ну, так после этого разобраться?! Разберись-ка! «Человек с головой учёного, с лицом рабочего, в одежде простого солдата». Во как здорово, правда? Ну, и далее, припоминаю ещё и такое: «его открытая сердечность», «его доброта», … Во как! Также и ещё кое-какие характерные чёрточки добряка:  «его весёлость», «он смеётся, как ребёнок», «он отец и старший брат, действительно склонившийся над тобой», «вы не знали его, а он знал вас, думал о вас» … Какой пассаж, не правда ли? Это я Барбюса на память цитировал.
-Я понимаю.
-Вот, понимаете? Ну, и  довольно шуток. Я далёк от мысли, что человек с такой душой и таким умом как  Барбюс погрешил против своей совести. Здесь всё дело в том, что наблюдает человек, что он видит, как сопоставляет положение вещей. А как же? Здесь уже не теория, а Париж. И он вот смотрит: Париж очень хорош весною – всё в цветах, всё благоухает. Сколько удовольствия – описать невозможно. Идут всевозможные операции. Всё не обнять. Да, да… Богачи, сигары, коньяк «Наполеон». Так запросто, шик, блеск, полуголые девицы в обнимку с распутными стариками поднимают ноги  выше головы. Теперь представьте в этом антураже коммуниста Барбюса. Чего же ещё наглядней нужно? Иной наш человек порой читает, слышит об этом, и как-то безо всякой, так сказать, демагогии, как-то непонятно всё это ему, вроде на другой планете… И точно, другая планета и другие люди с другими представлениями о долге. Сквозь всех нас проходит нить, объединяющая нас в едином чувстве: наша великая цель. Теперь представьте себе, как может Барбюс усомниться, что во главе таких людей не тот человек… А те, кто разобрались, задумаются – ведь в такой момент разоблачение его равносильно нашей гибели… Ну, хватит, давайте прогуляемся по камере…
-Странно, - сказал он, слезая с нар, - почему Добряк не выпускает на прогулку? Давно пора! А вы, может, ещё поспите, а? Ведь не выспались.
Я остался на нарах. Спит вблизи меня Сергей Иванович, обхватив жилистыми ручонками вместо подушки вещевой мешок.
Кондратьев засеменил по камере. Мне не хочется ни о чём думать. Закрыл глаза. Сплошной гул голосов. Доносятся обрывки фраз. Каждый своё:
-Тот болван сидит, дюжина карандашей, не приглашает сесть…
-Неприятно?
-Неприятно…
-Э, Вася, и хвалёный Яков Аркадьевич громил…
-Кого?
- Да Вавилова.
-Чего ты на меня смотришь?
-Да, да, да! Именно так: если за столом сидят шесть комиссаров, что под столом? – Двенадцать колен Израиля.
-Нет, послушайте, с той стороны лай собак, целый хор.
-Собак?
-Какая редкость – лай собак!..
- Они говорят: у нас есть свои соображения.
-Они скажут: знаете что, идите вы к …
- Но тоже в двух словах нельзя сказать… Я не знаю, что такое хорошо…
-Вообще, да…
-Вот про князя Мышкина мне хотелось сказать: он не показался вам наивным?
-Не показался.
-Но точно вы не можете сказать?
-Не могу.
-Но страдания должны какой-то предел иметь, или бесконечно?
-Не знаю.
-Вам не кажется, что через дверь всё слышно?
-Ну, и пусть.
-Но может быть потому, что в тот момент, когда вы читаете, важно не то, что вы читаете, а то, что вы произносите, то есть, как вы произносите… Чувствуется, что какая-то мелодия нарастает…
-В июле ещё по Москве гулял…
-После кто-то сказал, что он был в Испании…
-Думаю, пока ещё здесь…
-А не во внутренней?
-Думаю, что нет…
-Может быть потому, что он испытал такие страдания?
-Энтузиасты всегда без копейки денег.
-Видите, у него есть один недостаток. Я отношусь к этому недостатку снисходительно – он скуповат. Берёт эту четвертинку, бутерброд или сосиски… Но самый интересный номер был с ним – он ожидал, что получит деньги…
Совершенно другого содержания человек… Такая баба у него! И что получается? Пришли на свидание, а жена его стоит, жена! Он извинился перед ней, понимаешь? Извинился!.. Все дети учатся. Но пять детей. В девять часов комната закрыта – они все спят. Тоже ведь жизнь!.. Тоже неплохо. Иногда у них гости бывают, у них всё в порядке – холодец знаешь!.. Дети все отличники, один, правда, с рогаткой по окнам, а остальные кончают на отлично…
-Я не понимаю, куда он ведёт?
-Тс-с-с, помолчите…
-Зачем вам такая нагрузка?
-Ну, для того, чтобы…
-Глупенько…
-Ну, так, ну, что говорить…
-Я думаю, что если мужика организуем…
-Помните?.. Он сказал такую вещь: десять, пятнадцать лет правильных взаимоотношений с мужиком и победа мировой революции обеспечена…
  Вдруг от двери голос: Больные есть?
Пресёкся гул. Буквально через миг: Есть… есть… есть…
И снова затихло. Голос от двери:
-Подходите, кто больной.
Засуетились. Очевидно, потянулись к дверному окошечку. Запахло лекарствами. Кто-то осторожно тронул меня за плечо. Открываю глаза. В самое лицо упёрлась борода Пучкова-Безродного. Старик лукаво улыбается:
-Разбудил?
-Да я и не спал.
-А я хотел вам предложить полюбоваться очаровательной, очень пикантной дамой, брюнеткой… наш ангел-хранитель… Она хорошо лечит нас. До неё был старик с грязной бородой, всё кричал: «лякарства, лякарства», а она классная женщина со всеми формами, и особенно хороши очень глаза, тёмно - серые с большими ресницами… Приятно на неё смотреть.
-Меня это мало пока тревожит, - отвечаю я старику, приподнимаясь на своём месте.
-Отлично понимаю, - говорит он весело. Просто трудно представить, что не более суток назад вы наслаждались жизнью… Во всяком случае, в процентном отношении прекрасный пол преобладал… Вы заноситесь только зря (тут старик хлопнул меня по спине) – человек двадцати лет, в расцвете сил… Мы, да, совсем не то… Силёнки уже не те… А в вашем возрасте женщины очень любили, и сам любил хорошеньких женщин, а теперь песенка спета… силёнки далеко не те… И всё же по-стариковски сердце замирает… Дело-то какое - подышу дамским озоном…
Он зажмурил глаза и почесал свой голый череп. Далеко не по-стариковски ринулся с нар к дверям. Это жилистый старик, как на шарнирах. И флотский клёш,  и не застёгнутый китель, и тяжёлые не зашнурованные башмаки – все, как на шарнирах.
Пробиться к окошечку трудно. Облепили со всех сторон.
Идёт выдача капель, порошков, таблеток. Старик должно быть здоров и в лекарствах не нуждается. Но он захотел хоть глазком глянуть на очаровательную особу. Снова залез на нары, привстал на цыпочках, прислонился к стенке у двери, весь изогнулся и впился в окошечко. Я машинально поднимаюсь на ноги. Люди у дверей доверчиво, ласково смотрят на миловидную женщину лет двадцати восьми в белоснежном халате и белой косынке. Она очень мягким движением рук капает из пузырьков в подставляемые кружки, так же мягко кладёт в протянутые руки таблетки. Странно видеть такое нежное лицо с красивыми глазами в такой обстановке.
Из-за её плеча осторожно улыбается остроглазый Добряк. Передаёт через окошечко карандаш и какие-то бумажки. По камере шёпот:
-Лавочка?
-Ну, это да!
-А!
-Добряк молодец!
-Успел всё-таки!
-Всегда в его дежурство лавочка!
-Сегодня не успеем.
-Сегодня заполним – завтра получим.
-Наверное!
-Не, наверное, а точно.
-Как с прогулкой?
-Сказал, что вызовет…
В это время раздача лекарств закончилась, захлопнулась дверная фрамуга и камера опять загудела. Я опустился на нары.
-Товарищ Бочаров, - раздался резкий голос старосты, - прочитайте всем прейскурант лавочки… Товарищи, кончайте разговоры.
Все замолкли. Приподнявшись у стола, Бочаров стал читать:
-Хлеб чёрный заварной, батоны по рублю семьдесят – неограниченно, без лимита; масло сливочное пятнадцатирублёвое по 500 грамм, «Крыжовник» - конфеты без лимита; колбаса десятирублёвая по 300 грамм; папиросы «Бокс 35 копеек пачка, «Дели» - 65 копеек без ограничения; помидоры солёные, чеснок, лук, спички, мыло «Земляничное», мыло хозяйственное, зубной порошок, зубные щётки, полотенца вафельные, портянки фланелевые…
Вдруг оборвалось чтение. В дверях загремели бачками, мисками. Бачки сразу же подтащили к столу. За столом бок к боку человек двадцать уселось. Остальные на нарах и под нарами.
Ложки у всех наготове. Опять голос старосты:
-Володя, ударное задание – становись на раздачу.
Вынырнул откуда-то спортсмен Володя, взялся за черпак. Ко мне подсел старик Пучков-Безродный.
-Что тут поделаешь? Нигде так есть не хочется, как в тюрьме, кроме шуток, - с усмешкой проговорил старик.
Нам протянули миски с супом.
-Нет, так нельзя, обожжётесь, возьмите полотенце, - предупредил старик, Сели на корточки, припали к горячим мискам, Старик прав: дома не едал с таким аппетитом, как этот тюремный суп с рыбьей требухой. Вкусна оказалась и каша – шрапнель на каком-то жире. Пучков-Безродный положил ложку, покосился на пустые миски, добродушно заворчал:
-Нечувствительно что-то. Не отказался бы от добавки. Ну, что же теперь делать, придётся терпеть до ужина, а там ещё черпачок каши дадут… Такие-то дела, - вздохнул он, отодвигая миску…
Так можно прожить очень долго. Уж год здесь доканчиваю, был в пересылке, а потом на доследствии; думаю, что и наступающий тридцать девятый здесь встречу… Так ещё можно жить… не только лежать, воевать на таких харчах можно…
Он прищурил глаза:
-Хорошо бы теперь колбаски. Ну, ничего, завтра полакомимся.
Затеребил бороду, усы, вдруг спросил:
-А у вас деньги при себе были?
-Отобрали 50 рублей.
-Очень хорошо, могут ещё сегодня выдать квитанцию, как раз подоспеет к лавочке. Не горюйте, вам везёт – полный комфорт. А если не подоспеет, у нас комбед имеется.
-Какой комбед?
-Погодите, разъясню, что такое в наших условиях комбед…
На данном отрезке времени такие номера откалываются, что бесполезно возмущаться: жёны отказываются от мужей, дети от отцов, друзья-товарищи прорабатывают тебя, поди-ка не знаете?
-Знаю.
-Очень хорошо, что знаете. И я знаю, сам прорабатывал…Так что всем нам  тяжело. А у кого некому позаботиться и передать раз в месяц 50 рублей, ещё тяжелее. Оттого-то мы здесь и порешили, что так  оставить нельзя. Не всякий станет принимать подарки от тех, кого родные не забыли… Ну, всем миром, у  кого на счету есть деньги, отчисляем по два рубля каждую лавочку, и человек не унижается подачками, и все на равных правах могут купить в лавочке на 23 рубля… Хитрая штука!
Я хватаю старика за руку: очень мудро!
-Какая мудрость, - проговорил он вдруг упавшим голосом, - тоска одна…
Арестантская традиция солидарности.
Старик примолк. Я оглянулся вокруг. Теснота. На каждые тридцать сантиметров по человеку. Кто сидит на корточках, кто лежит, подняв ноги, кто – на боку… Коренастый толстощёкий человек, расстегнув брюки, садится на парашу. За столом что-то высчитывают на бумажках. Судя по всему, работает лавочная комиссия.
А у краешка стола, подперев голову, сидит Кондратьев. Углубился в книжку. Пучков-Безродный с грустной улыбкой смотрит на меня.
-Скажите, - спрашиваю я, - что за человек, по-вашему, Кондратьев?
-Настоящий человек! – твёрдо отвечает старик. – Один из самых благороднейших здесь людей… Что вы меня-то спрашиваете, вы с ним разговаривали?
-Поэтому и интересуюсь.
-Это другой разговор. Сейчас вкратце постараюсь разъяснить: короче – страдающая душа, но без отчаянья и пессимизма…
Сильнейшего характера человек. Пожалуйста, обращаю ваше внимание: здесь немало тех, кто шёл в атаку, гремел кандалами, но, тем не менее, только двое из ста выдержали и не подписали всякую фигию. Надо сказать, сильнейшая натура… Один – Кондратьев, а другой у самого окна лежит. Трудно было бы поверить, до чего бесстыдство дошло, - соратник Эрнста Тельмана, - Карл Поддубецкий.
Старик нервно дёрнул бородой.
-Да, что ж я ещё хотел вам сказать?.. Да, про Кондратьева. Это сила, без всяких штучек – дрючек. Пора все штучки-дрючки отбросить, поскольку мы уже прошли этот этап. Наиболее характерно, что такие как Кондратьев ничего не хотят для себя.
-А что он делал  до ареста?
-Он не  делал вокруг себя шума. Дальше: думаю, что весь отдавался нашему общему делу. Словом, не норовил в сильные личности. Такие есть дешёвые актёры – любят позировать. Я не располагаю подробными данными, но, во всяком случае, человек – что надо, в буквальном смысле этого слова.
-А как же остальные?
-Вы видите, какой сложный вопрос задаёте. Мы все слабей его оказались. И не разберёшь, что творится с нами. Сам не пойму. Страх? Если страх, то только не животный. Страх неожиданного, непонятного. Ну, тут это самое… Нет, всё не то…
Я окунулся в борьбу почти мальчишкой, ну, и после десять лет в централе, в одиночке, потом революция, в Гражданскую войну работал в трибунале, ну, а потом последнее время, в Наркомводе. Здесь Гладько… вместе с ним трудились. Видите, какая штука! Член общества старых политкаторжан и ссыльных поселенцев. А здесь получил сразу же по морде. Анекдотичный сморчок, маленький, беленький, весь белобрысенький, на поросёночка похожий; и сразу, не разговаривая, - по морде… Совсем пацан. Мальчишки, которых мы растили совсем для других целей, могут бить старых революционеров, плевать в лицо… Пытки, но если за идею, - то можно выдержать. Здесь – за что? То же самое происходило и с другими. Там в углу пять месяцев провалялся Бруно Ясенский.
-Как, Бруно Ясенский? А где же он теперь?
-Неизвестно, неделю назад забрали с вещами. Всё Володю Кудинова образовывал. Любознательный парень Володя. Да, к чему я клоню? Да, про Бруно – симпатичнейший человек! Кому из этих архаровцев важно это?  Думаю, что не задумываются. Взяли обыкновенную палку и лупили. Не здесь. Здесь не лупят. В Лефортово. Там у них свобода. Допрашивают целой бригадой. Они его хватают за плечо и сразу за обе ноги, ну, подумайте! Или налетают со всех сторон, или толкают человека, как мячик, топчут ногами. Лишится чувств, тут же врач: приведёт в чувство, и опять  жмут дальше. «Ах, твою туды-растуды, - сознавайся!» И, главное, народ-то не услышит ваших стонов. Рядом с тюрьмой, будто нарочно, чтобы не было слышно криков, круглые сутки гудят моторы ЗОКа – завод опытных конструкций ЦАГИ. Всё заглушает  их шум. Даже стёкла в окнах дрожат. Сдаваться не хочется, а что сделаешь? Доведут. Раз взялись, доведут дело до конца. Вот какая штука-то! В арсенале масса каверз. Доведут человека до бессознательного состояния и тогда суют, прямо на полу, ручку: «На, подпиши, что просишь разрешения чистосердечно давать показания». А потом, дня через два, снова вызовут, и тогда уже наступает самое страшное: давай показания на других – на друзей, на знакомых. Всё это широкая  кампания! Любят массовость, во всяком случае, в процентном отношении план перевыполняется…
-Да неужели всё это планируется?
-А как же… Представьте себе такую ситуацию: допустим, следователь не будет выдавать продукцию. Как вы думаете, погладят по головке? Не беспокойтесь, будь здоров, сразу к нам в товарищи попадёт. Короче: милая профессия. Эти парни невозмутимы, никаких эмоций. Одна только эмоция – выбивать показания. «Слушайте, Пучков, давайте соедините эту фамилию с этими фамилиями». Примерно таким образом Бруно Ясенский проходит по одному делу с секретарём польской компартии Домбалем. С ума сойдёшь! Что ни дело, то роман!.. Ну, как, нужно ещё загружать всем этим вашу голову?
-Нет… прошу вас, всё-таки кое-чему научусь. Буду знать, как себя держать.
-Оно, конечно, так. А вы знаете, честно говоря, теперь может был бы умней. Сами подумайте: схватили с постели тёпленького и сразу в резку. В том-то и сила – в неожиданности, а пообвыкнешь, - легче во всём разобраться. Был такой случай, когда человеку можно было пролить свет, но не таковский характер оказался. Вернее, всё  у него делалось без участия головы. Тут бесполезно возмущаться. Если хотите, здесь язык действовал без участия головы. Сидел в нашей пятьдесят четвёртой камере секретарь Горьковского облома партии по фамилии Столяр. Его после Жданова поставили, а до того в Свердловске он был. Ну, из Горького Столяр попал сюда, сперва в Лефортово. Там он пишет свои  показания. И далее полным ходом пошли в Горьковской области аресты. Живут люди, ни слухом, ни духом ничего не ведают, а их начинают хватать, а Столяра после трудов тяжёлых переводят на отдых в нашу камеру, и он за вот этим столом сидит себе и попивает чай с лавочкой. И  однажды забирают его без вещей. Значит, вызвали зачем-то во Внутреннюю или на Лубянку. Два дня его не было. И вдруг открывается дверь и появляется Столяр. Мы тут уж горим нетерпением, расспрашиваем его, как и что…
«Что мне вам сказать, - говорит Столяр. – Привезли в Наркомат, повели сразу в душ, постригли, побрили и, представьте себе, с одеколоном, хорошо покормили, а на следующий день часов так в двенадцать повели наверх; заводят в большой кабинет, а там за столом сидит Жданов, и тут же присутствуют руководящие работники Наркомата. И все в упор смотрят на меня…
Жданов тоже посмотрел на меня и говорит:
«Послушайте, Столяр, я с личного ведома товарища Сталина приехал сам убедиться в подлинности ваших показаний. Случай чрезвычайной важности. Я многих людей, на которых вы дали показания, знал лично продолжительный период времени. Отвечайте: вас никто не принуждал давать показания?..» Теперь понимаете, какой случай был от всего отказаться и пролить каплю света? Что же отвечает уважаемый товарищ Столяр? Здесь-то и начинается полная нелепость, полный вздор.
«Я  могу только одно сказать, - отвечает Жданову Столяр, - то, что я показал, правда».
Видите, какая штука? Великолепный товарищ! Умрёшь прямо!
-Но как же так?
-Отлично понимаю ваше удивление. Сам удивляюсь до сих пор.
Думаю, что кроме глупости и трусость была. Дико напуган был… Боялся повторения. Он нам объяснил, что дал честное слово начальнику следственного отдела, который тут же, при разговоре со Ждановым присутствовал…
-Какое честное слово?
-Честное слово коммуниста.
-Бред какой-то!
-Бред, а что поделаешь?.. Я теперь всё понимаю, но вот этого никак понять не смог… Понимаю, что могут пришить что попало, зашмыгают тебя до основания, но тут поражает не то. Знают, с кем имеют дело, а то бы не привели его на беседу. Он всё пытался нам объяснить, что есть разное понимание правды, и кое-кто с восторгом его здесь поддержал…
-Кто же?
-Рафес, разумеется. И ещё кое-кто нашёлся. Тешат себе совесть. Вы можете себе представить две правды, а? Правда бывает одна, только люди разные. Да. Товарищи дорогие – все разные…
Как по заднице дадут, сразу в карлика превращается, а признаваться в этом неохота, ухватиться вроде не за что. Умрёшь прямо!
-Господи, что за манера всегда ехидничать!
Полуобернувшись от открытой параши с укоризной смотрит на Пучкова тот старик, которого я раньше приметил, когда он драил до блеска свою кружку. Захлопнув крышку параши, старик подошёл к нам. Как бы про себя тихо сказал:
-Я… я вот здесь стоял и слышал. Как можно кого-то осуждать?
-Я не осуждаю, Леонид Михайлович, просто возмущаюсь глупостью Столяра. Вы не помните историю со Ждановым?
-Помню, помню, - затряс головой Леонид Михайлович.
То-то вот и есть, что осуждаете, нельзя же так! Неразумного человека судить. И отчего вы все друг друга судите?.. Ну, и что хорошего?.. Всё здание на песке… Ну, пойду, пойду я…
Старик дрожащей рукой перекрестился и медленно засеменил от нас.
-Не знаю, чем объяснить? – понизив голос почти до шёпота, проговорил Пучков-Безродный. Не понимаю этих предрассудков у такого образованного человека… Старая закваска, не переделаешь. Разные люди, все разные… Ближе познакомитесь с некоторыми, сами убедитесь. Каждый неповторим в своём роде!..
-В этом Леониде Михайловиче есть что-то притягивающее, но старикашка безрассуден в своём евангелизме, ослеплён и оторван от жизни. Есть и другого рода слепота. Я расскажу вам другой случай, как факт, что слепота бывает разная, несколько в другом плане. Сейчас мы с вами рассуждаем, и вы не возмущаетесь…
-Как не возмущаюсь?
-Погодите, милейший, мне кажется, что вы верите в то, что я говорю.
-Какое основание не верить?
-Очень хорошо. Я потому и говорю… А теперь скажите: читали учебники по политграмоте?
-В своё время читал.
-Чей?
-То есть как «чей»?
-Ну, какого автора?
-Керженцева и Леонтьева.
-А, да, стоящая штука, но это пособие по ленинизму, а то политграмота была Ингулова, читали?
-Ну, знаю…
-А вы знаете, этот Ингулов сидел с нами здесь.
-А теперь что с ним?
-Трудно сказать, приблизительно 15 дней, как забрали…
Чистое наказание с ним было. Вы же представьте себе, в первые минуты, как попал в камеру, боялся всех, как огня, считал всех врагами народа. Притулился к самой стенке и ни с кем не желал разговаривать. Дескать, я здесь человек временный, попал сюда случайно и не хочу с вами знаться.
Мы и решили: хорошо, отлично, голубчик, вызовут на допрос, раскусишь, что к чему. И вызвали буквально сразу же. А там такая комедия произошла: вводят его, сидят два архаровца:
«Ну, чего глаза вылупил?».
«Я Ингулов, автор политграмоты».
А они чуть животы не надорвали… хохот… Умрёшь прямо!
«Цыц, Ингулов! Марш в угол!»
А потом – бах, шарах по морде, заплевали ему всё лицо…
Ну, и сразу стало всё понятно, враз поумнел, вернулся другим человеком:
«Дорогие товарищи, я же не знал…»
Вдруг, как-то внезапно, спохватившись, оборвав на полуслове свой рассказ, Пучков-Безродный сползает с нар к параше.
Вокруг гул голосов. Люди коротают время в разговорах. Рядом со мной тоже перекидываются всякой всячиной. Среди гула слышу:
-Ухо полметра… голова уже сделана…
- Её тоже будут отливать в бронзе?
-Да.
-Сколько же частей будет в голове?
-Я не знаю, но колоссальная работа, самый большой монумент…
-Так что это будет прообраз по существу?
-Скажите мне лучше, сколько стоит?
-Сумма астрономическая…
Возвращается от параши и снова усаживается рядом со мной Пучков- Безродный.
-А теперь мы покурим, угощайтесь, - заулыбался он, поднося кожаную папиросницу.
Закурили. Вдруг Пучков обернулся. Прислушивается. Я тоже оборачиваюсь: сдвинуты друг к другу головы, между ними, вытянув тоненькую шейку, Сергей Иванович дрожащим от волнения голосом полушёпотом читает Некрасова:
…Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять...
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную - 
Вынесет все, что господь ни пошлет!
-Вынесет всё… Тут вдруг губы Сергея Ивановича задёргались, он остановился, но в тот же миг взял себя в руки:
Вынесет всё, и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только - жить в эту пору прекрасную
Уж не придется ни мне, ни тебе....
Пучков - Безродный покачал головой:
-Жаль, что не придётся.
-Что вы сказали?
-Сказал, что не придётся… Мне-то уж во всяком случае… Шестьдесят лет - не двадцать…
-Почему же? Ещё поживёте лет тридцать…
-Спасибо. Там бы, пожалуй, прожил бы, а здесь считай за год десять лет долой.
-Скажите, по-вашему, всё погибло безвозвратно?
-Ух ты чёрт! – старик вдруг выпрямился, держась рукой за доску нар.
-Зачем бы я стал вашу голову мутить! Это было бы слишком… вроде Леонида Михайловича - всё валить в одну кучу. Да будет вам известно, что по натуре я оптимист. Вы что же думаете, что я могу сказать, что всё здание на песке?
Нет уж, дудки! Шалишь, нас не собьёшь…
Старик вдруг качнулся и тут же схватился за нары. Меня поразила необычайная перемена во всём виде этого насмешливого и, как мне показалось, не совсем серьёзного человека. Лицо его очень побледнело и как-то странно оскалилось.
-Я так полагаю, - проговорил он, тяжело дыша, надо только не терять точку опоры…
-Можно мне спросить?
-Какой разговор, спрашивайте.
-Мне показался схожим ваш строй речи с речью Кондратьева. Тут как-то словно один человек…
-Вообще, честно говоря, на данном отрезке я на всё смотрю его глазами, даже чудно: говорю его словами, а вы что, вы ещё очень молоды и находите в себе силы бороться за свою правоту, берите пример с Кондратьева.
-Советуете держаться до конца?
-Не могу советовать другое, с меня пример не берите, уже силёнки оказались не те, и я ещё  всего не знал, а для вас единственная мера борьбы – держаться, пока хватит сил.
Старик вдруг обернулся.
-Беседуете? – любопытствует остроносенький Сергей Иванович, подвигаясь к нам.
- Да, - усмехается старик Пучков, - что остаётся делать? Всё об одном и том же, материала до чёрта.
-Что же? – морщится Сергей Иванович, справедливо. Cogito ergo sum – я мыслю, следовательно, я существую.
-У вас есть курить? – обращается он к Пучкову.
-Какой разговор? Курите!..
-Скажите, дорогой Сергей Иванович, ласково глядя на него, спрашивает Пучков, - просто не пойму вашу хандру, нам улыбающиеся люди нужны.
- Знаете, я  вам не помощник, товарищ Пучков. А настроение тяжёлое… Вы хоть понимаете, какое оно должно быть на осадном положении? Не желаете понимать, что можно обойтись без смеха.
-Ну, к чему, Сергей Иванович? Не хотел вас обидеть.
-Неужели вы думаете, что я способен на вас обидеться?
-Ну, это уж слишком, Сергей Иванович.
-Слушайте, у вас есть нервы?
-А как же!
-Тогда простите… Да, настроение тяжёлое, по внуку скучаю. Вы тоже должны меня понять.
-Отлично понимаю, такая тема не требует пояснений. Отлично всё понимаю.
-Тема сугубо личная, но как подумаешь, просто чудовищно… очень страшно было с близкими расставаться. Всяко на моём веку бывало, привык я и не к таким встряскам, только досадно подумать, за что на мою долю их так много выпадает.
Сергей Иванович беспомощно посмотрел на нас.
-Да что говорить… Мы жили одной семьёй – я с женой и сын с невесткой и внуком. Мальчишка просто прелесть, умный парень… должен учиться в седьмом классе. По физике у него пятёрка, по алгебре, по геометрии, а вот пение не любит, чудак. Я ему отдельную комнатушку устроил, в доме уж сам всё делал, там у него паяльник, тисочки, пассатижики, мы с ним динамо крутили рукой, … как накрутимся. Очень радио любит – сам собрал радиоприёмник. В электрокружке занимается, в Доме пионеров. Я помню, мы с ним кота мыли: нальём ванну, и туда его, окатим с ног до головы, ох смешно, кот глаза выпучит, глаза большие, смотрит… И вот, свалилось несчастье – я здесь, а сын с невесткой из-за меня тоже получили путёвку в жизнь. Он где-то на Севере, а она в другой части Союза, где-то под Уфой. Только я не знаю даже где они теперь, что с ними. Эх, у меня такое предчувствие – сердце сжимается.
-Ну, что это такое! – вырывается у меня.
-Вам в новинку, - вытянув шейку, проговорил Сергей Иванович, - а я уже хлебнул лагеря, как подумаю о них, сердце сжимается. Там порядки такие: зима, на улице мороз до сорока градусов, одеты плохо – телогрейка второго, а то и третьего срока, на ногах ватные бахилы и резиновые чуни... Когда привезли, там ничего не было, кроме леса. Потом сами железную дорогу провели – сто шесть километров. Примерзали пальцы к железу, уставали адски, а потом ещё идёшь по ледянке, часам к десяти вечера к зоне приплетались. Как пришёл, как сел, - не могу встать… На пути каждую минуту останавливают,  пересчитывают… Даже не знаю, что с ними теперь…
-Не убивайтесь, - вцепился в его руку старик Пучков.
-Я хотел только, товарищ Пучков, сказать: ведь всякое может случиться, ведь так?
-Не убивайтесь, поговорим лучше о чём-нибудь другом.
-О чём же?
-Например, попросим нашего молодого друга рассказать о положении на историческом фронте.
Вдруг старик Пучков закивал кому-то головой.
Неожиданно перед нами вырос Кондратьев. Он наклонился к старику. Старик радостно отозвался:
-Да-да… ну, дело-то какое… как хорошо, посидим, потолкуем.
Сергей Иванович пододвинулся немного, и Кондратьев опустился рядом с ним. Облокотясь о колено, подпер  рукой подбородок:
-А можно спросить, насчёт чего разговор?
-Всё о том же, - завертелся Пучков-Безродный.-  Всё о том же, что тут поделаешь? Ничем другим голова не забита… таких условий не сыскать нигде…
-Думаю, что для этого нас сюда и поместили… Сейчас такая политика – знай, сверчок, свой шесток…
-Ну? – перебил его Кондратьев.
-Нет, он правильно говорит, - сощурился Сергей Иванович.
-Ну, и что?
-Как что?.. Иезуитство, бандитизм – вот что.
-Об этом можно не спорить – до крайности безотрадная картина. Да, нам нелегко было понять, что его деятели те, кто кулаками могут стучать… Кондратьев повернул  голову ко мне:
-А можно будет историю в конкретном смысле?
-Что вы разумеете?
-Учебник Шестакова?
-Почему учебник Шестакова?
-Кажется, вас просили об этом… Вы его читали?
-Как же я мог не читать?
-Ну, и что, в восторге?
-Нет, не в очень большом, для старших классов он не годится.
-Только для старших? Ну уж, что вы! Признаюсь, давно такой гадости не читал. За несколько дней до ареста говорил с одним товарищем – икапистом; и, - увы и ах, - и он ничего не понимал.
-Нашли новое средство воспитания соответствующих эмоций? – прищурился Сергей Иванович.
-Да нет, так, - мешанина из Платонова и сказок Иловайского, пошлость редкостная.
-Видите, какая штука! – оглаживая бороду, задумался Пучков-Безродный, - стоило ради этого смешивать с дерьмом Михаила Николаевича Покровского?
-Ну вот, вот в том-то и дело! – подхватил Кондратьев, - нашлись оборотистые молодцы, которые удивительно здорово помогли в этом.
-Кого вы имеете в виду? – спросил Сергей Иванович.
-Карла Радека и Николая Ивановича Бухарина.
Сергей Иванович даже вздрогнул.
-Товарищ Кондратьев!.. Не кощунствуйте! Николай  Иванович своей жизнью заплатил, это жестоко…
-Вы говорите, жестоко? Вы, вероятно, в январе  тридцать шестого уже в лагере сидели?
-Сидел, а что?
-А то, что не могли почитать их художеств в «Известиях» и «Правде», а я читал и удивлялся. Природа памятью не обидела, запомнил, как они без стыда и совести расправлялись с покойным Михаилом Николаевичем, политический капитал наживали. А вы помните, как за четыре года до этого Бухарин распинался на Красной площади перед прахом Михаила Николаевича Покровского? «Товарищи, сегодня мы хороним Михаила Николаевича Покровского… это был крупнейший теоретик… Как историк он был самым выдающимся, первоклассным историком в России… Как учёный Михаил Николаевич имеет мировое имя!» Ну, так вот – курьёзнейшая вещь – не успели, так сказать, и башмаков сносить, как поспешили погреть руки на костре из останков почившего товарища и друга. Так трогательно, просто сил нет. Взял одну газету – статья Бухарина. Читаю, глазам своим не верю: «Покровский наивно не замечал, что он впадает в субъективную социологию, в сорелевеское социальное мифотворчество, в своеобразное  бергсонианство и вульгарный волюнтаризм, что он хоронит историю как науку». Вы смотрите, как получается! Каков эквилибрист! Какое нагромождение слов! Открываю другую газету: Радек. Этот молодец ещё чище даёт: «Вождь и теоретик партии товарищ Сталин бросает глубочайший исторический свет на природу и на тенденции развития крестьянского вопроса… «Здорово, не правда ли? И все люди читают и думают: раз умницы пишут, значит так оно и есть. Ну как, чтобы после этого разобраться? Но как, обезьяна, ни вертись, всё равно попка голая. Вот и попались в тот же клубок, и всё шито-крыто… А вы говорите: кощунство! Сергей Иванович слушает, опустив голову. Наморщился остренький носик, глаза сузились.
-Гадость какая. Какая гадость! – зашептал он, мотая головой.
Кондратьев, крепко обхватив колени, смотрит на него.
-Что переживаете? Не переживайте. Что делать? Каждому из нас свойственно ошибаться в людях.
Пучков-Безродный как-то странно торжествующе ухмыляется в бороду. Сергей Иванович покосился на него:
-Чему вы рады?
-Люблю ясность, не удивляйтесь, - люблю.
-Пожалуйста, прошу вас… не надо так… Нехорошо… Всё-таки я не вижу повода к радости. И (он опустил голову) … не вполне  всё ясно.
-Говорите, не вполне всё ясно? – удивился Кондратьев. – Да, сильная вещь схоластика. Для иных очень заманчиво…
-Что вы  этим хотите  сказать?
-Будет вам, Сергей Иванович, вы что? Вы-то уж должны во всём разобраться, а? Ну, что говорить? Соберите всё в один комок! Такие молодцы – вся их жизнь ушла на геометрические построения. Ясно?
-Не очень.
-А вот интересно. Я вам хочу задать вопрос: как вы их рассматриваете?
-Вам хочется знать моё мнение? – раздражённо спросил Сергей Иванович. -
Я двадцать лет был в партии, критиковал их за ошибки… Но подумайте, каким авторитетом они пользовались у рабочих, у молодёжи. Люди громадного ума, громадных знаний… И, если хотите, - режьте меня на куски, - диву даюсь. Не понимаю, неясно.
-Ах, вот что! Не ясно? Мне-то вот до такой степени ясно, что противно доказывать. Смотрите, люди огромного ума, огромных знаний, а? Шарлатанство, фикция, а не знания…
-Товарищ Кондратьев, нехорошо, несерьёзно.
-Очень даже  серьёзно. Здесь дело в том, что в наш просвещённый век они слышали не только об Эвклиде, но и о Лобачевском и ещё кое о чём, а человек с головой учёного, не доучившись в духовной семинарии, дошёл только до  Эвклида. Малинин и Буренин, а потом прямо в Тифлисскую обсерваторию в качестве вычислителя – наблюдателя… Там бы ему и оставаться, ан нет…
-К чему вы это?
-А вот к чему: для него параллельные прямые не пересекаются, он прямо об этом заявил в споре с Бухариным. Иные в восторге были от такой простоты и ясности, а человек громаднейших знаний дошёл до больших высот. Для него любая прямая на плоскости жизни, даже кулацкая, пересекается с любой прямой, даже бедняцкой…
Сергей Иванович молчит. Старик Пучков  закручивает усы, оглаживает бороду.
-Ну, дальше. Только не говорите, Сергей Иванович, что это несерьёзно. Вот сейчас ещё яснее будет. Им не дорог человек – шахматная фигурка,  пешка… а что? Ну, и такую игру затеяли, - любо – дорого. «Не маленькие, понимаем и в дебюте и в прочем». Только не с тем игроком связались, хитрюгой оказался. Остроумнейшая комбинация, огромный успех, точный расчёт, удивительное комбинационное чутьё. Гений практической игры.
Ловко их провёл. Сначала ходил бесшумно, а затем стремительно использовал дебютную ошибку противника и быстро матовал, причём для достижения мата не стеснялся пожертвованием ценнейшего людского материала, и наплевать ему было на то, что десять – пятнадцать лет правильных взаимоотношений с мужиком – и победа мировой революции обеспечена, наплевать на образование позиционных слабостей в собственном лагере. Игра ва-банк! Помните, как у Пушкина в «Онегине»:
Мы все глядим в Наполеоны:
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно,
Нам чувство дико и смешно…
А эти молодцы – их сразу не поймёшь. Всё у них рассчитано на служение своему «я». Они были так убедительны, а по - существу – фикция, оказались солидарны с палачом.
Сергей Иванович только с удивлением смотрит на Кондратьева и молчит.
По сути дела, - продолжает Кондратьев, - такую пилюлю всем нам подложили, что становится страшно. И это очень хорошо гармонировало с замыслами человека в одежде простого солдата. Теоретически обосновали  варварские методы…
-Позвольте, - перебил Сергей Иванович, - где и когда?
Об этом мы уже знаем, где и когда (нижняя губа у Кондратьева выдалась вперёд), - одну минуточку, вы слушайте меня, я буду рассказывать. В этих же газетных статьях против Михаила Николаевича всё здорово у них получилось. Эх, Сергей Иванович, Сергей Иванович, ну что вы вздыхаете? Не совсем верите, да? Вы лучше слушайте внимательно. Они сами виноваты – нечего  было морочить людям головы. Как у нас выражаются: фронт работы у них открылся – почувствовали себя на коне. Но конь такой дохлый…
-Да, дохленький, - ухмыльнулся Пучков-Безродный.
-Ну, так вот, продолжает Кондратьев, - Михаил Николаевич утверждал, что наука должна распутать наслоение лжи. Общественное познание должно проходить сквозь призму нашей морали. Совестно повторять прописные истины, но такие истины не входили в расчёты повара, готовящего острые блюда. Чтобы увидеть тьму, нужен свет, а у него голова для интриг, а в душе такая мгла, такие коварные штуки… Сидит, покуривает трубочку, за ниточки дёргает, получает сводки, а наши умники тут как тут, готовы услужить, теоретическую базу подвести. Их не поймёшь: в глаза ему – си-си-си, а за глаза – другое. В общем, нетрудно понять – задались целью: любой ценой оплевать учёного с мировым именем. «У Покровского, мол, нет и намёка на познание объективного исторического процесса». Всё ясно, а? А в чём всё-таки суть?.. В чём так сказать гвоздь? А в том, что Покровский не хотел признать всех «прелестей» Петра, не славословил резню. Вот она где собака зарыта! При этом ваш универсал Бухарчик прикрывает свои софизмы ссылками на Маркса и Энгельса. «У Покровского боязнь по-настоящему признать прогрессивную деятельность Петра Великого, вопреки Марксу и Энгельсу, которые признавали положительное значение петровских реформ». – Во, как вывернулся. А ослиные уши всё равно выпирают. После каждой запятой жульничество… Ломал варварство? Ну, и прекрасно! Но какими методами? У наших учителей прямо сказано, что Пётр боролся с варварством варварскими методами?  Как быть? «Вот здесь желательно, чтобы не было второй половины фразы», и тогда смысл получается такой, какой нам сейчас надо, а посему эту часть фразы опустим, чтобы прямо – раз! и конец, и готовый нравственный образец, и можно спокойно стряпать острые блюда.
Сергей Иванович, вздохнув, опустил голову на руки.
Мне захотелось задать Кондратьеву  вопрос:
-Простите, так неужели после всего этого вы во что-то можете верить?
-Кондратьев сощурил глаза:
-Ничего не скажешь, вопрос, так сказать, в лоб. Как и прежде, в партию верю. Партия выше личных целей честолюбия и власти. Неудачи неизбежны. Это жизнь, это люди, но, как писал Энгельс, - пролетариат, как и все другие партии, быстрее всего учится на последствиях своих же ошибок, и никто от этих ошибок не может его полностью уберечь. Ещё Ильич говорил, что мы сделали и ещё сделаем огромное количество глупостей.
-Да, это, пожалуй, верно, - тихо проговорил Сергей Иванович. Он хотел ещё что-то сказать, но тут неожиданно отворилась дверь:
-Собирайтесь на прогулку!
  Вскочил Пучков-Безродный, приподнялся Кондратьев, полез собираться Сергей Иванович, и я вслед за ними.
В коридоре загремели коваными сапогами:
-Ну, поторапливайтесь!
Пучков уже у двери. Запахнулся в морской бушлат, на лысую голову нахлобучил ушанку.
Подходят всё новые – кто в комсоставской шинели, кто в демисезонном пальто, кто в ватной телогрейке. Протиснулся вперёд Островский. Лёгонькое пальтишко подпоясал мохнатым полотенцем, весь сгорбился. Собравшиеся у дверей разбираются по два. Пара за парой проходят коридор.
-А ну, живей! – торопит надзиратель.
Вскочил с нар Кондратьев. На ходу, присев на колено, зашнуровывает башмаки. Копошится Сергей Иванович, обматывает портянками тощие ножки. Наконец, и мы с ним у двери.
Два конвоира в белых дубленых полушубках отсчитывают выходящих: сорок восьмая, сорок девятая, давай, давай, не задерживай…
«А ну, подтянись!» Я подтягиваюсь.
- А ну, не оборачиваться!
Длинной цепочкой растянулись арестованные: передние уже на лестнице, а хвост ещё в коридоре.
Я в паре с Сергеем Ивановичем. Впереди нас, поддерживая под руку Леонида Михайловича, семенит Кондратьев.
Прошли коридор, вышли на лестницу. Ступенька за ступенькой спускаемся вниз. Покачиваются пары,  постукивают каблуки. Вдруг – стоп. Остановился Леонид Михайлович – одышка.
-А ну, пошёл, не останавливаться!
Внизу в дверях снова отсчитывают. Наступая друг  другу на пятки, выходим на прогулочный двор.
Глотаю чистый воздух. Вздрогнул невольно: совершенно неожиданное в своей новизне чёрно-синее небо. Кажется высоко, а это ещё куда-то выше, невероятно высоко.
Луна освещает мёртвый двор. Тюремный корпус сливается с каменной оградой. В некотором отдалении другой корпус.
Пара за парой, нога в ногу, заложив руки за спину, шагаем по подмёрзшему снегу. Ранняя зима тридцать восьмого года.
Поравнялись с каменной оградой.
Каменная ограда!
Если вдруг освободят – ближайшим путём дойду до центра, зайду в парикмахерскую и потом сразу на Арбат, сверну в Спасо-Песковский, потом в Трубниковский, подойду к своему подъезду, поднимусь на первый этаж… позвоню… и выйдет мама… и вот семейно за столом: я, мама, бабушка, дядя… Ограда. Вышки. На вышках похаживают часовые. Снова и снова шагаем по утоптанной тропе. Нарастает скрип шагов. Крепко подхватив под руку Леонида Михайловича, не попадает в ногу Кондратьев. Видно, жаль ему старика.
Хочется и старику подышать свежим воздухом – из последних сил поспевает за рвущимися вперёд. Рядом со мной, вытянув шейку, подпрыгивает Сергей Иванович. Впереди всех, головным, Пучков-Безродный. Широким, бодрым шагом отхватывает круг за кругом. А головным рядом с ним марширует инженер Бочаров. Внезапно они сбавляют шаг и поворачивают к дверям тюремного корпуса – конвоир сделал им знак кончать прогулку.
  Хорошенького понемножку, ведь есть и ещё люди, с нетерпением ожидающие своей очереди.
Возвращаемся с прогулки. Миновали лестницу и повернули в коридор. У дверей нашей камеры стоит Добряк. Он вглядывается в лица и вдруг – прямо ко мне, протягивает две новенькие жёлтые бумажки:
-Вот возьмите.
Я благодарно киваю и прохожу в камеру.
Только переступил порог, навстречу в распахнутом морском бушлате Пучков- Безродный. Поймал меня за руку, обнимает, трясёт за плечи:
Ну, чёрт возьми, покажите, а-а, толково!.. Сразу две квитанции!
-Что же это значит?
-Как что? Что вас не забыли… Поди-ка матушка?
-Очевидно, мама или дядя.
-А у чужих и не примут… Ну, вот, кто был прав? Да, товарищ дорогой, вечная правда – материнская любовь – сразу весточка из дома…
Мы стоим с ним в проходе между нар. Кругом вас люди, едва успев раздеться, забираются на свои места.
Мало помалу усаживаются, тесно прижимаясь друг к другу.
К нам подходит высокий улыбающийся Бочаров. По-московски акая, весело проговорил:
-А на улице сейчас харашо… Ух, марозец, чудную разминку сделали… Как бы там ни было, пре-васходно, - прибавил он, потирая руки.
-Так прекрасно, так харашо на дваре, правда?
Этот массивный человек в заграничной велюровой шляпе и в касторовом с маленьким бархатным воротничком пальто как-то застенчиво показывает на темное окно. Что-то там увидел, что-то так его захватило, что даже глаза блестят:
-Как прекрасно!.. Видите?.. Нет?.. А теперь? А? Вон синичка даёт по-весеннему… Села на решётку и всё ей нипочём…
-Рано больно, - недоверчиво заметил Пучков.
-О нет, не рано… два месяца… декабрь не в счёт, а в марте в полную силу даёт дудку… Первый признак – значит, весна наступает.
-Тем лучше, а то, это самое, по-стариковски не дождусь никак, - усмехнулся Пучков.
Он с некоторым удивлением смотрит на сияющее лицо инженера, поспешно переступает с ноги на ногу, что-то вроде соображая, и вдруг, сорвав с головы ушанку, скинув бушлат, бросил их на нары и сам рванулся на своё место. Там оказалось посвободней, и он повалился на спину, вытянул ноги.
Бочаров постоял, всё ещё застенчиво улыбаясь, покосился на Пучкова, махнул рукой и пошёл  к столу, а я направился к параше.
Шёпотом переговариваются сосед с соседом, а другие о чём-то горячо спорят, что-то доказывая друг другу, а кто уткнулся в книгу, не обращая внимания ни на какие споры, кто, опустив голову, сидит, задумавшись, а кто молча курит.
В предвкушении ужина двое затеяли такой разговор:
-Эту треску очистить от костей, залить водой, отмочить… и такая нежная…
-Ты видел говяжьи котлетки?.. Они делаются из парного мяса… Понял секрет? –Нет, нет, это не то, друг мой, не то... У нас в Харбине позы китайские… кушал когда-нибудь? Нет? О, о – тесто раскатывается, начиняется рубленым фаршем, зелёный лук… Когда вы их кушаете, - сок, чудесно!.. Большие, как ватрушки… А рыбу делают – ох, объедение. Но они всё без хлеба едят…
-Понятно. А знаешь, картошка крахмальная, она белая. И хрустит немного…
Эти двое сошлись на своей теме, судить мне трудно, но по всей вероятности, им по-своему мучительно.
В камере, остуженной во время прогулки, становится жарко, снова духота нестерпимая. Я наконец решился сделать, как другие: сложил в головах пальто, пиджак, рубашку и остался в брюках и в майке. Мне что-то не сидится на нарах. Подошёл к столу, повернулся к двери и зашагал по узкому проходу между нар. Двигаюсь взад и вперёд, от параши к столу, от стола  к параше – восемь шагов туда, восемь обратно. На ходу оглядываюсь: улей лиц, и все вроде смотрят на меня. Как-то не по себе.
Восьмой шаг, я поворачиваю к параше, и к ней только восемь и ни сантиметра больше, и опять восемь к столу, и опять – к параше…
А вон лежит Кондратьев. Какое у него лицо? Обыкновенное лицо: лобастый, большие глаза, ноздри широкие, тупой нос.
У кого-то читал, что тупой нос – признак простоты и доверчивости.
Пучков говорит:
-Для меня на первом месте теперь такие, как Кондратьев: не норовит в сильные личности.
  Как всё просто и как  чудовищно перепутано!
Восемь шагов к столу… А теперь обратно к параше.
Словно из-под земли вырос тоненький, бледненький паренёк. Вылез из-под нар, оглядывается:
-Это чьи галоши, товарищи?.. Не ваши?
-Мои.
-Я их надену?
-Надевай.
А эти двое до одурения всё ещё смакуют:
-Ты чуешь?.. Вкусно!..
-О, это другое дело, но соус… горчица должна быть сладкая.
Вдруг открылась дверь. Как, очевидно, здесь бывает, желудки учуяли время: появляется бачок с ужином. Мгновенно подскочил спортсмен Володя, махнул мне рукой, и мы потащили с ним бачок к столу.
Одиноко сидит у стола старичок Леонид Михайлович. Он поглядел на меня и затряс белой головой:
-Я… я подвинусь Я подвинусь…
Рядом с ним у края стола свободно. Те, кто ближе к окну, размещаются ужинать за столом. Я сел возле Леонида Михайловича. Передо мной поставили миску чечевицы. Съел черпачок  чечевицы – вот и весь ужин. Леонид Михайлович, помолясь, посмотрел на меня и протянул кусочек белого хлеба с луковицей:
-Не взыщите…
-Да что вы, Леонид Михайлович?
-Нет, дружок, я обижусь.
За длинным столом ужинают человек двадцать, с которыми я пока ещё не знаком. Некоторые из них, легко справившись с чечевицей, дополнительно закусывают, достав из кормушек свои скромные припасы. Напротив сидит угрюмый Тылтин. Медленно ест вкуснейшую чечевицу. На секунду поднял глаза, посмотрел на меня и снова наклонился к миске.
Круглолицый наголо остриженный под машинку человек, расстегнув ворот комсоставской габардиновой гимнастёрки, повернулся к сидящему рядом с ним Тылтину:
-Слушай, такого хамства я от него не ожидал… Может, я не понимаю?..
Тылтин даже не поднял головы, невозмутимо молчит.
-Молчишь?
-Это твой друг, - жёстко выговорил Тылтин.
-Не говори, - добродушно рассмеялся круглолицый военный, - он меня не забыл.
Ему под локоть сунул жиловатую руку его сосед, горбатенький со сморщенным, будто плачущим лицом:
-Про кого, Василь Васильич?
Василий Васильевич оглянулся на него:
-Я, Егор Алексеевич, имею зуб на своего тёзку – Василия Васильевича              Ульриха… Знаешь такого?
Нахохлился Егор Алексеевич:
-Ещё бы не знать… Как же… Если будете слушать, могу для вашего развития одну историю рассказать…
-Валяй, говори.
-Я вам про Ковтюха.
-Подожди, ты о нём что-нибудь знаешь?
-А как же, вроде делился с тобой?
-Здорово живёшь!.. Когда?..
-Ладно… Ты же знаешь, Василь Васильевич, что у меня получилось: пересылка, потом Лефортово… Это знаешь, когда было? Начало июля, август, сентябрь… А мы с ним…
Тут вдруг Егор Алексеевич, не окончив фразы, запнулся, посмотрел по сторонам, покосился на Леонида Михайловича, на меня, отодвинул пустую миску:
- Учтите, - нелёгкий человек… Главное, ничего мне не сказал, пока я сам не нагляделся… Как это называется, Василь Васильич?
-Оригинал.
-Ну, да, оригинал. Вот в том-то и дело… А потом так: ночь допрашивают, через весь позвоночник каблуками пройдутся, а под рассвет притащат его на руках – делаю ему примочки, а он: «Это не Сталин, это кто-то другой», а я ему: «Дело ваше, чудно говорите», а Ковтюх своё, а я: «Кто же?», а он: «Не знаю, Егор, ты так не смотри, ты пойми сам…», а я ему: «По - вашему мы - идиоты?» - а он: «Не знаю».
Вот какая жистя!.. Ты подумай, с таким кругозором? Так и говорит: « Ты пойми сам». Выходит дело: поживи подольше, узнаешь побольше. Но должен вам сказать: держался храбро, а я долго сердиться не могу. «Учтите, говорю, я на вас не сержусь», - а он: «Не сердись, Егор Алексеевич».
Смотрю на него, помогаю товарищу, ну, вижу, как он страдает, и у меня на сердце нехорошо, так нехорошо, Василь Васильич!
А чего, собственно говоря? У нас в Питере после смерти Мироныча нагляделся и в Большом доме, и в Крестах… А сколько взяли нашего брата кадрового и с Путиловца, и с других мест… Но ведь ты подумай, Ковтюх!.. Вроде Чапаева, а, Василь Васильич?
-А что ж, сгубили бы и его…
-Эх-хе-хе, - вздохнул питерский рабочий, - выходит, кого силой, кого как… навели, брат, порядки… Эх, подлипалы!
-Ну, а Ковтюх, а Ульрих-то как же? – впился в рассказчика круглолицый Василий Васильевич.
Задёргал головой питерский рабочий:
-Слушай, Василь Васильич, слушай!.. Надо ж дожить до такой жизни…
Год утюжили и наконец выутюжили, а когда это случилось, он мне ничего не сказал… время пришло – после военной коллегии привели обратно в камеру ко мне, опять свела судьба.
Сидим, ещё молчим, удивляюсь: молчит, не говорит, и всё, а я не могу смотреть на него: мучается человек… Я говорю ему напрямик, русским языком: «Эх, едрена вошь, знаешь что, милый человек? Хватит! От своего брата питерца таишься?» А он опять двадцать пять – молчит, и я тоже молчу, а потом посмотрел на меня: «Я, говорит, не буду говорить, я не могу». Ну, я впритык:  «Ну, что ты, милый человек, поделись бедой, легче будет. Ведь этак нельзя внутри себя держать».
А он молчал – молчал и всё–таки не выдержал: «Сломали меня, Егор, перестал быть самим собой, - Ковтюхом»…
Тут всех, слушавших питерца, так и обдало: кто жевал, перестал жевать,  Тылтин и тот выпучил глаза, а Василий Васильевич схватил Егора за руку:
-Как это перестал быть самим собой?
-Ты пойми, Василий Васильевич, вроде подписал он на себя, что он не Ковтюх…
-Не может быть! – воскликнул круглолицый военный, - если так, то после этого на свете жить не надо…
-Постой, - скривился питерский рабочий, - ты уж меня прости, товарищ Давыдов, это дело серьёзное…
-Ну, ну, так что же?
-Это дело серьёзное, ты вдумайся, давай рассматривать… Посмотрел бы, как ты поступил на его месте… Маленько надо подумать, верно?
-Ну, не знаю, не зарекаюсь, Егор, не зарекаюсь… Да, действительно, как-то очень всё странно…
-Вот в том-то и дело: думать надо о человеке, думать надо, что человек горе имеет такое… Я так думаю, голой философией не возьмёшь. Вот когда дело до суда дошло, аж затрясло его несчастного. Это не опишешь… Они что сделали? – судили его тут же, в Лефортовской тюрьме… есть такой второй кабинет, тут тебе и ковры, и кожаный диван… Что ж, пришлось на том диване и мне полежать, всю спину изодрали… вот тут его и судили. Приехали судьи, посмотрел Ковтюх: Ух ты, - встреча старых друзей: председатель военной коллегии Ульрих. Вроде в Гражданскую были с ним вместе, или знали друг друга, ровно воевали, уж не помню.
И вот начали судить. Ульрих делает вид, что не узнаёт… да и то, нелегко узнать… Кто б знал? – глубокий-преглубокий старик стоит, а может притворялся, что не узнаёт, только он на него посмотрел и говорит: «Есть у вас что-нибудь к суду?» - а легендарный герой и отвечает: «Только одно скажи, Василь Васильевич, Ковтюх я или не Ковтюх?» Вот тут, значит, совесть Ульриха и заела: пошептался с членами суда и объявил: «Суд удаляется на совещание». Ну, удалился, и Ковтюха удалили, в конверт, значит захлопнули. А там, что мне вам рассказывать ни стать, ни сесть… И опять-таки представить себе положение человека опозоренного. Ну, заводят обратно во второй кабинет, а в кабинете секретарь и больше никого. Зачитывают решение коллегии – дело отправить на переследствие… Эх-хе-хе, всё наново…
-Товарищи, минуточку тише!
-Что такое, а-а?
-Вызывают, кто на букву «Г».
Тут разом все притихли. От двери Гладько мне рукой машет. Я к двери. Знакомая тошнота подступает.
-Фамилия?.. Имя, отчество?.. Год рождения?.. Соберитесь слегка.
И вот уже на ходу напяливаю на себя рубашку, дрожащими руками в пиджак не попадаю. Старик Пучков на рубашке пуговки застёгивает:
-Так вы того, не робейте, во всяком случае не теряйте точку опоры. Суетится около меня и маленький Островский, уцепился за руку:
-Можете мне поверить, обойдётся, не Бог весть что…
Вот дверь распахнулась. В дверях коридорный:
-Готов?
-Готов!
-Выходи.
Выхожу. Коридорный потянул за руку, крепко схватил за лацканы. Наскоро ощупав, обернулся к разводящим:
-Забирайте!
Разводящие подхватили меня под руки, и таким образом я опять зашагал по ковровым красно-зелёным дорожкам к следственному корпусу.
-Проходи… Садись, вот тут…
Лейтенант Котелков ткнул пальцем на стул у дверей.
-Курить хочешь?
-Нет, не хочу.
Он отодвинул какие-то бумаги, всматривается в меня, покосился на карандаш, повертел его и застучал по столу.
-Ну, так что же нам делать дальше с тобой?
-Я не могу понять вас, действительно не могу.
-Ишь ты!
-Клеветать на себя не стану…
Котелков отбросил карандаш.
-А… а, контра! …успели гады обработать, заправили мозги… кто подбивал?
-Никто.
-Слушай, я ведь так пока, по-хорошему. Будешь говорить, нет?
-Что говорить?
-Ну так, поговорим ещё… Слышишь, контра! (Котелков ухватился руками за стол) …хотел тебе добра – добра не понимаешь… Обласкаем, сволочь! Это будь покоен…
Вдруг он схватился за массивное пресс-папье.
-У…у…гад…какая харя!
Я невольно пригнул голову, заслонился руками.
-Ну, ну, - проворчал Котелков, усаживаясь снова в кресло, - я тебя обласкал бы, но здесь нельзя.
Вот он выпрямился в кресле и такое лицо сделал, с удивлением смотрит на меня:
-Э… э, чего ты расселся? А ну-ка, встать! Сейчас увидим, какая ты птица. А ну, в угол! Руки по швам!.. Вот так, часиков пять постоишь – умней станешь.
Ни слова не противореча, стал в угол, спиной к нему, слышу, как он снял телефонную трубку, набирает чей-то номер:
-Владимир Захарович? Котелков говорит… да… да… да. Они там интересуются, что делать?.. что?.. Нет, я объяснить не могу… да. Вы будете у себя? Ага, хорошо… да…да, привели, да он у меня, да, хорошо… Я вам позвоню, да.  Положил трубку. Проворчал что-то
Чем же всё это кончится? Ну, просто надо вытерпеть: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…
-Ты что там шепчешь? Молишься?.. Молись, молись! Типичный антисоветчик!
Может, сказать ему одной фразой, что всё это ложь? Или ещё проще: ничего не говорить?
-Повернись!
Котелков забарабанил пальцами по столу.
Поворачиваюсь. Он смотрит на меня в упор, не мигая. Глазные щели расширились, воспалённые глаза надвигаются на меня, будто гипнотизируя, приоткрылись зубы:
-Нану и Лёву знаешь?
-Нану и Лёву?
-Да, Нану и Лёву?
-Знаю.
-Что, мерзавец, тебе этого недостаточно?
-Про что это вы?
-Ты не можешь понять?.. Слушай, кончай крутить мозги – «про что».
Ишь, христосик! … «Про что это»? Я тебе вот что скажу: мы пока так с тобой, по-хорошему, понимаешь?
-Что вы хотите от меня?
-Нану и Лёву знаешь?
-Да, слегка.
-Слегка, говоришь?
-Да, слегка.
-Ну, хорошо, а знаком давно?
-С  тридцать шестого года.
-Как же вы познакомились?
-Через моего отца.
-Вот это я понимаю, ну, ну, дальше…
-Что дальше?
-Ну, брось, ты же умный, а как замороженный – тянешь резину… Ну, н, об отце…
-Что об отце?
-Расскажи, как он тебя познакомил с агентами японской разведки, как они тебя завербовали… Да ты не волнуйся.
Котелков откинулся на спинку кресла и посмотрел на часы:
-Ну, хорошо, понимаю, трудно сразу. Подумай, время есть… Даю пять минут.
-Ты что-то хочешь сказать?.. нет?.. Ну,  думай, думай.
Большой волосатой рукой подвинул к себе стопку бумаги и что-то стал вычерчивать карандашом. Но вот снова посмотрел на меня:
-Ну, как?.. Пора бы уже, а?..
-Что пора?
-Не знаешь, - усмехнулся Котелков, - небось, трудно признаваться, родословная нехорошая, а?
-В чём признаваться?.. Ведь это всё не так.
-А как?
-Вы, как я понимаю, хотите, чтобы я сказал, что отец мой шпион?
-Вот-вот… Смекаешь?
-Вас интересует, кто такие Нана и Лёва?
-Именно, - одобрительно подхватил Котелков.
-Я только одно знаю, что они приехали из Харбина два года назад, после продажи КВЖД. Лёва учился по классу скрипки у моего отца, а Нана по классу рояля у жены отца…
-Подожди! – перебил Котелков, - не пойму, это что?.. Он у тебя второй раз женился?
-Вам же об отце должно быть больше моего известно, вы же всё  знаете…
С двадцать шестого года у него новая семья.
-Ну, хорошо, договаривай про то.
-Что договаривать?
-Боишься сделать какую-нибудь промашку?.. Так значит, говоришь, шпионы?.. Одну секунду…
Котелков наклонился к столу и стал что-то записывать, но вот он снова поднял голову:
-Ну, дальше?
-Что дальше?
-Слушай, так мы никогда не кончим. Хочешь, я тебе дам совет? – брось дурака валять!.. Нам поручено большое государственное дело. Помоги нам, и мы сможем облегчить твоё положение… Так как ,насчёт помочь нам?
-Это невозможно, гражданин следователь. Или, вы думаете, я сошёл с ума, клеветать на отца, на себя?
-Вот видишь, какая ты сволочь! Кто же заставляет тебя клеветать?
Он застучал ногтями о стол, вдруг локоть его соскользнул, он наклонился, выдвинул один из ящиков письменного стола, вынул оттуда какую-то бумагу:
-Ну, хорошо, подойди сюда, ближе, ближе… Вот, читай…
Я чуть не споткнулся о коврик, взял дрожащими руками бумагу. На официальном бланке типографским шрифтом крупно: Мера пресечения. Ниже уже машинкой: моя фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, национальность… Ещё ниже: пятьдесят восьмая статья, пункты шестой, восьмой, десятый, одиннадцатый… Внизу подпись начальника отдела, внизу сбоку синим карандашом: согласен – прокурор, сверху: утверждаю, зелёным карандашом: согласен – прокурор, сверху: утверждаю, зелёным карандашом – зам. наркома внутренних дел.
Лейтенант Котелков, привстав, заглянул в мои глаза:
-Ну, что?
-Я не понимаю, зачем всё это? Это бред какой-то. Вы же сами прекрасно всё знаете.
-Больше ничего не скажешь? – спросил он тихо.
-Нет, ничего.
Он обмакнул перо и протянул мне ручку.
-Тогда подписывай.
-Я этого не буду подписывать.
Вдруг – странное дело – лейтенант Котелков положил руку мне на плечо:
-Что, растолковать тебе? Эта же подпись ни к чему не обязывает. Просто подпишешь, что я тебя ознакомил с предварительным обвинением... Ну?.. Ну, чего же ты?
-Так зачем же подписывать, если я не согласен.
Котелков положил на стол ручку, взял у меня бумагу и её положил на стол, присел в кресло. Вдруг заторопился:
-Мы же будем с тобой ещё работать – протокол допроса составлять, а это простая формальность (он повертел в руках «меру пресечения») … это же ещё ничего не значит…
-Как?.. Вы говорите, что это не доказательство вины?
-Ну, да, точно. Вот, теперь ясно? Это так – пустой звук, формальность.
-Как же вы можете тогда лишать свободы?
-А у нас такой метод, - откинулся Котелков на спинку кресла, - прямо берём и всё.
-Как же это так?
-А так, - прищурил он глаз. Вдруг что-то дрогнуло, лицо совершенно перекосилось:
-Сволочь! Стать в угол! Гад, в угол!
Взъерошились волосы, нависли над низким лбом.
Я направился в угол, стал, закрывал глаза. Что же это такое?..
-Ты!.. Не шевелиться!.. Чего трясёшься? Стой смирно.
Вот ничего он со мной не поделает, решительно ничего! Когда было вначале – было страшно, а теперь уже вроде не так. А ведь чувствовалось что-то не то… И чуть не каждый день!
«Какое есть предложение?.. Кто воздержался?.. Нет воздержавшихся». А ведь когда с Мейерхольдом, не воздержался? А если бы коснулось мамы, дяди? А с Маяковским? Я тогда прямо из школы убежал к нему. Такой вид у него у мёртвого был сосредоточенный, а губы детские, добрые…
  «Товарищи наши из бригады стараются эту выставку продвинуть, за что я им бесконечно благодарен!»
Бригада читает стихи, и я тоже читал. А Альберт Ценнари сидел в застенке у Муссолини, а теперь сидит здесь. Но он не как все, у него же протезы вместо ног. А она нашла себе хахаля. Но Альберт же был ей как муж? «Я не могла с ним жить, он без двух ног».
-М-м-да! На всю ночь зарядились? – спросил чей-то знакомый голос. Задвигалось кресло.
-Нахал, каких мало, товарищ капитан!
-Сиди, сиди, - перебил мягкий басок капитана
-Уважаемый! (это очевидно ко мне) – было бы неплохо, если бы вы повернулись.
  Поворачиваюсь.
  Знакомый уже мне по Лубянке капитан госбезопасности смотрит на меня прищуренными глазками. Он весь округлый, голова выбритая, розовая. Вдруг повернул голову к Котелку:
-А что? Он мне нравится, храбрый парень!
Котелков покосился, задвигал бровями.
Капитан снова ко мне:
-Что у вас в камере, тесновато?
-Тесно!
-Да, да. К несчастью, не рассчитывали на такое количество… Вообще безобразие, бестолковщина…
  Потянулся в карман, вынул портсигар.
-Курите?
-Спасибо, не хочется.
-Что ж, прекрасно, - закурил толстый «Казбек», затянулся, выпустил дым.
Прекрасно. Вы всё время, уважаемый, на потолок глядели. Ну, расскажите, вам нравится здесь? Вы обратите внимание на потолок… нет,  хорошо сделали, скромно, и решётку такую скромную, крепкую. Нет, всё-таки ничего, правда?..
- Да, ничего…
Улыбался и вдруг пытливо глянул на меня:
-А вот чем объяснить ваше молчание?
-А что говорить, гражданин капитан? В чём признаваться? Я ни в чём не виноват.
-Так, так, - закивал головой капитан. К сожалению, не могу порадовать;  ультимативность с вашей стороны совершенно неправильная. Очень даже глупо, нехорошо… Если враг не сдаётся – его уничтожают.
Он подвинулся совсем  вплотную ко мне:
-Если враг не сдаётся, его у-ни-что-жа-ют, - протянул он с улыбкой. – Вы любите Горького?
-Я не хотел бы отвечать на ваш вопрос, гражданин капитан.
-Простите за нескромность, это почему же так?
-Горький тут не причём, гражданин капитан.
-Смотри, как большой толкует, - подмигнул капитан, оглянувшись на Котелкова. Холодно покосился на меня:
-Ну, что ж, велю посадить в карцер.
Круто повернулся к столу, затушил в пепельнице папиросу, протянул руку к кнопке звонка. В ту же секунду распахнулась дверь. На пороге вытянулся разводящий.
-Уведите арестованного, - махнул рукой капитан.
Разводящий вывел меня в вестибюль, подвёл к столику. За столиком старшина. Шея у старшины необыкновенно короткая и поэтому, кажется, будто продолговатая его голова выросла прямо из туловища. Старшина посмотрел на меня, обмакнул перо и протянул мне:
-Смотри, вот здесь.
На столике толстая раскрытая разграфленная книга. Между графами фамилии. Старшина накрыл эти фамилии и место для росписи.
-Вот здесь… время выхода на допрос, вот здесь время окончания… распишись… Расписался. Ну, вот и всё.
Разводящий подхватил под руку. Тут же подоспел и другой разводящий.
Хлопнула коридорная дверь, тронулись в путь. Раскрываются двери, разводящие поминутно прислушиваются, предупреждающе щёлкают пальцами и хлопают ключами по пряжкам.
Вот повернули влево, стали подниматься по лестнице, опять коридоры… Но вот пятьдесят четвёртая камера.
Растворилась дверь. Камера ночью спит – спит скрючившаяся, лицо к лицу, бок к боку. Просовываюсь и я на своё место.

Продолжение»»

Павел Гольдштейн  »»

Авторский сайт Раисы Эпштейн

К главной странице>>